<<
>>

б) Прусская реформа и французское влияние

«Рапсодии» Райля взволновали умы, побудив их, однако, скорее к философствованию, чем к действию. Его воззва­ние и социальная утопия лечебного заведения были еще слишком либерально-освободительными, чтобы стоять в одном ряду с идеями прусских реформаторов общества.

Его основные гипотезы были слишком соматическими и мате­риалистическими, чтобы медицина, еще не свободная и не ставшая естественной наукой, могла воспринять их без на­турфилософской оболочки. Так в Германии складывается своеобразная ситуация, когда со многих философских и медицинских кафедр читают лекции о безумных и о психи­ческих методах лечения и размышляют о них за письмен­ным столом, прежде чем они сами, реально существующие «бедные безумные», попадут в поле зрения гражданского общества, то есть до того как это общество, если не с помо­щью революции, то, по крайней мере, благодаря ряду на­зревших социальных реформ расширится настолько, что слои отверженного неразумия будут замечены гражданами, а их интеграция станет насущной задачей. Прусские ре­форматоры, действительно, дают определенный толчок и практической реформе в отношении безумных, а среди вра­чей играют роль прежде всего представителей того мень­шинства, которое воздерживалось от увлечения натурфи­лософией и следовало идеалистической философии.

Особый характер, свойственный общественным рефор­мам в Германии, отразился и на реформе в отношении бе­зумных. Прусское реформаторское движение существовало уже с 90-х годов; например, освобождение крестьян на го­сударственных землях было осуществлено уже в 1805 году, а Штейн добился заметного экономического прогресса, в 1804 году отменив внутреннюю пошлину. Пример револю­ционной Франции и экономического процветания провин­ций на левом берегу Рейна, принадлежавших ей с 1792 года, заставлял все громче говорить о необходимости реформ. Но радикальные реформы, затрагивающие саму структуру общества, стали возможными только тогда, когда с пораже­нием Пруссии в 1806-1807 годах стала очевидной слабость феодального государства не в одной лишь военной сфере, сопротивление аристократии было на время ослаблено и реформаторы смогли использовать в своих целях аргумент патриотизма.

Разница становится очевидной, когда Всеоб­щий прусский свод законов, принятый в 1794 году с про­грессивными намерениями, в 1807 году Гарденберг называ­ет «предназначенным для нации обманщиков и преступни­ков» [146]. Реформы в различных областях общественной жизни — самоуправление городов, освобождение крестьян, свобода ремесел, равноправие евреев, военная и образова­тельная реформа, — проводившиеся с 1807-1808 годов, своим характером и отчасти предпосылками были обязаны тому, что рядовым исполнителям реформ удалось добиться на­стоящего суверенитета [147] администрации, заменить мо­нархический абсолютизм «бюрократическим» и, таким об­разом, в значительной мере идентифицировать политику и управление [148]. Это было следствием недостатка реаль­ной власти буржуазии, которая в революционной форме требовала политических и экономических прав. Именно ввиду защиты буржуазного либерализма от фактической власти аристократии с ее влиянием на двор Б.Г. Нибур сформулировал «признание того, что свобода несравненно больше основана на управлении, чем на конституции» [149]. Так возникли лидерские претензии бюрократов, эквива­лентные новой редакции известной фразы короля Фридри­ха: «Все для народа, ничего — за счет народа», однако при­нятые и гражданской общественностью, тем более что она национальным освобождением интересовалась больше, чем политической свободой, а позднее — национальным един­ством больше, чем конституцией.

Эта расстановка сил определила основной характер ре­формы в целом, а реформаторам, которые были в основном кантианцами, внушила убеждение в том, что общество «ре­ально», а его движение и без революции можно направить на осуществление идеалистического плана преобразования мира. В то время как Штейн во время катастрофы еще больше ориентировался на «общее оздоровление народа» с помощью старого органического сословного самоуправле­ния, взгляды Гарденберга, Шёна и Альтенштайна были от­мечены печатью восточно-прусского духа, то есть экономи­ческих интересов крупных землевладельцев, поддерживав­ших свободу торговли, а также подверглись влиянию со стороны кенигсбергских учеников Адама Смита и «практи­ческого разума» Канта.

Так разрушение сословных инсти­тутов и новая организация общества, основанная на прин­ципе свободного приобретения собственности и образова­ния, правового равенства партнеров по трудовому договору и свободы конкуренции, создавали те единственно необхо­димые условия, при которых экономика была в состоянии последовать примеру хозяйственной экспансии Англии и Франции. При этом речь шла не о передаче политических прав гражданам, а только о поддержании и даже об усиле­нии и рационализации власти правительства. Целью стало «экономически свободное, но политически включенное в государство общество» [150].

Реформы, конечно, принесли с собой, как и в западных странах, прежде всего разорение многочисленных мелких крестьян и ремесленников. Росту «освобожденного», теперь заметного гражданскому обществу «плебса» способствова­ло и то, что с закрытием многих монастырей решением Постоянной имперской комиссии массы «монастырских бедняков» получили доступ в общество. В не меньшей сте­пени кризис социальной перестройки переживали тради­ционные меркантилистские учреждения изоляции — тюрь­мы, богадельни, работные дома и другие подобные заведе­ния. Они не соответствовали ни общим либеральным принципам, ни новым потребностям развивавшейся по ка­питалистическому принципу промышленности — сортировке отверженных по трудоспособности и приспособляемости. Они были закрыты или декартелизованы и преобразованы, в зависимости от социальной «пригодности» их обитате­лей, в новые дифференцированные и специализированные заведения. Этот процесс, как следует из сообщений, начал­ся уже в 80-е годы, но постепенно стал заметен и в количе­ственном отношении. Именно в рамках этого процесса, оп­ределяющего для либерального, экономически развитого общества, почти все реформаторы проявляли интерес и к реформе в отношении безумных, поскольку безумные пред­ставляют собой обратную картину «промышленной при­годности». Здесь важно то, что широкие требования рефор­маторов, связанные с общественным планированием, пред­полагали как идеалистические обязательства государства перед гражданином, в котором оно должно воспитать сво­бодную и разумную личность, так и социальную ответствен-

20 А-1014 ность — исходя из Всеобщего прусского свода законов и его формулировки государственной системы жизнеобеспе­чения.

Еще в 1817 году Гарденберг и И.Г. Хоффман, нахо­дившийся под влиянием Оуэна, опасаются того, что «вос­питание фабричного рабочего» будет осуществляться за счет «воспитания человека и гражданина», и приходят к выво­ду: «В конституции, несомненно, должны быть заложены средства, гарантирующие свободу молодым людям, которая была бы способна защитить их от раннего изнежива- ния»[151]. В интерпретации Козеллека, «государство дол­жно служить, так сказать, институтом, предотвращающим отчуждение, которое, по мнению Гарденберга, неизбежно нарастает с расширением мира технического труда» [152]. Естественно, реформаторы потерпели неудачу при конкре­тизации этих требований по отношению к реставрации, но в еще большей степени — по отношению к растущей власти лиц, представлявших интересы промышленности. В той мере, в какой государство отказывалось от социальной ответствен­ности в либерально-экономическом смысле, эта проблема в качестве «социального вопроса», наряду с вопросом о кон­ституции, могла стать ядром оторванного от государства или направленного против него политического движения гражданского общества — впрочем, лишь в предмартовский период[34].

Те же трудности постигли и проблемы образования. С помощью реформы школьного образования государство оставило за собой непосредственный инструмент управле­ния теми, кого оно считало недееспособными, инструмент, посредством которого можно было заменить существовав­шую до сих пор механическую муштру свободным развити­ем способностей и все же предъявить к гражданам опреде­ленные требования, связанные с их нравственным долгом и их собственным разумом. Аналогичными были и цели воен­ной реформы, что показательно именно для стиля прово­дившейся в то же время реформы в отношении безумных. Место чисто механических наказаний — таких, как палки и шпицрутены — и муштры как самоцели должно было за­нять чувство чести и долга, то есть внутреннее принужде­ние, воспитание самостоятельного и разумного поведения, образование и патриотический образ мыслей.

Стимул этому процессу дал Кант и убеждение в превосходстве наполео­новской национальной армии [153]. Но с воспитательскими претензиями аппарата государственного управления выпол­нение моральных норм тоже стало задачей государства — как постулировал не только Гегель, — что привело к много­численным препятствиям для развития принципа западных обществ — «подчинения государства моральному пригово­ру граждан», политической общественности [154]. В то же время экспансия промышленности показала, что «притяза­ния государства на всеобщее воспитание народа, действи­тельно, остановились у ворот заводов и перед хижинами кустарей» [155]. Таким образом, было ограничено простран­ство независимой общественной деятельности, питаемой «здравым смыслом» (Сетегпзгпп) граждан, критическим и социально-нравственным соттоп зепзе. Воспитание должно было привести только к «внутреннему формированию лич­ности к плюралистической индивидуальной этике», а отнюдь не к подлинной социальной этике. Противовесом сильного и влиятельного государства стало государство про­свещения и культуры. «Поскольку здесь долг послушания по отношению к позитивному праву, которое понимается как безусловное, изначально является несомненным, то исхо­дя из этого не может возникнуть никаких особых проблем социальной этики Так как государство было воплоще­нием социальной общности, от него можно было ожидать достижения максимального благополучия» [156]. Столь же слабо и церковь могла оживить политическое самосознание и социо-этическую деятельность граждан, как это имело место в Англии. Напротив, в большинстве германских государств главным образом независимые органы управления протес­тантских церквей превратились лишь в отделения государ­ственных министерств, а политическая функция церкви была ослаблена, особенно с началом реставрации и растущей про­пагандой единства «трона и алтаря» и смирения перед мо­нархией и государством [157]. Даже, самое позднее, после смерти Гарденберга (1822) прусский государственный абсо­лютизм никоим образом не стал более либеральным, и по­требовалось много времени, а прежде всего, настоящая ин­дустриализация экономики в 30-е годы и вместе с ней растущая взрывоопасность «социального вопроса», чтобы часть граждан смогла понять истинную суть мифа об иден­тичности управления и политики и по ту сторону чисто экономических интересов и идеалистического или романти­ческого аристократизма заняться развитием общественного самосознания, направленного на политические перемены.

Практическая 1ггепге/отг — реформа в отношении бе­зумных, в Германии, то есть освобождение неразумия безу­мия от рационалистического отчуждения и механического принуждения начинается в Байрейте в 1805 году. Эта ситу­ация обусловлена рядом факторов. В первую очередь, ре­форма в отношении безумных является составной частью прусских преобразований, которые приспосабливали обще­ство к экономическому развитию. Это видно уже по тому, что она опирается не на романтическую теорию Райля, а на совместную работу Гарденберга и Лангермана, ученика Канта и Фихте, хотя дорогу ей проложили романтики, благодаря которым неразумие стало «внутренним опытом» эпохи. Затем следует учесть, что еще до начала прусской 1ггепге/отг французские воззрения на безумных практиковались на немецкой почве. В левобережных районах Рейна в резуль­тате французской оккупации была ликвидирована феодаль­ная структура власти и тем самым созданы возможности для свободной экономической деятельности. Позднее был введен в действие «Кодекс Наполеона», а вместе с фран­цузским принципом регионального управления была зап­ланирована и организация системы здравоохранения для всего населения — посредством открытия больниц, напри­мер, в Кёльне, Нойсе, Кобленце, Трире и Майнце: «Что коренным образом отличает наполеоновские гражданские госпитали начала XIX века, это явное желание преобразо­вать целую область в духе нового представления о «благополучии», в соответствии с принципами равенства и братства» [158]. Например, в Кёльне это проявилось так: «Еще в конце XVIII века заботу о больных и беспомощных, безумных и убогих осуществляли почти исключительно бла­готворительные объединения. Их размещение было делом конвентов, которых в городе Кёльне около 1790 года было еще 39. С началом оккупации французскими войсками боль­шинство этих конвентов было распущено, а другие подчи­нены больничной комиссии. Из монастырей св. Цецилии и св. Михеля был образован «гражданский госпиталь» Кёль­на, который можно назвать первой настоящей больницей нового времени» [159]. Это произошло в 1803 году. Здесь, как и в других городах Рейнской области, с этого времени действовало правило, до сих пор в значительной мере чуж­дое христианскому милосердию: все сйоуепз — «граждане», получили равные права на медицинское обслуживание; стали проводить различия между излечимыми и неизлечимыми, безумные тоже были признаны больными, для которых при больницах открывались особые, хотя и бедные приюты. Таким образом, комиссии по общему благу действовали новаторскими методами в том, что касается администра­тивной стороны обслуживания безумных, но, конечно, еще не специальных психиатрических лечебных целей. Вскоре после этого подобные изменения произошли и в Мюнхене.

Заключение Постоянной имперской комиссии от 1803 года тоже способствовало тому, что масса отчужденных безумных была не только замечена общественностью, но и в распоряжении правительств оказалось несчетное количе­ство опустевших монастырей и замков — использовавших­ся под фабрики, а кроме того, для дифференциации и де­шевого размещения «освобожденных» безумных. Эти «при­способленные» заведения, с одной стороны, открывали возможности для организационного осуществления рефор­маторских планов, с другой стороны, их мощные каменные стены и тесные кельи мешали развитию индивидуального лечебного подхода в психиатрии и поддерживали патриар­хальность немецких сумасшедших домов. Тем не менее по­казательно, что уже через три месяца после выхода упомя­нутого заключения 1803 года тогдашний обер-президент фон Штейн воспользовался случаем, чтобы поручить свое­му ландрату фон Винке составить план сумасшедшего дома для прусских провинций по ту сторону Везера [160].

Наконец, в начале прусской 1ггепге/отг Указом госу­дарственного совета от 29.09.1803 дается уже законодатель­ное регулирование порядка помещения в сумасшедшие дома, согласно которому, впрочем, «безумные и слабоумные» — эти понятия зафиксированы в своде законов — все еще рас­сматриваются не как подлежащие лечению больные, а ис­ключительно как опасные для общества лица, от которых местные полицейские власти должны защитить обществен­ный порядок. Только после того как суд признает кого- либо безумным или слабоумным — с 1804 года в экстрен­ных случаях это заявление разрешается сделать задним числом, — соответствующая палата может распорядиться о помещении в больницу. В 1825 году министр юстиции уже­сточает меры принудительной изоляции: теперь в любом случае, невзирая на лица, является обязательным предва­рительное заключение о слабоумии. Только в 1839 году циркулярным указом министра просвещения допускается возможность при приеме в заведение для проведения лече­ния обойтись без заключения о слабоумии — ввиду затрат и нежелательной публичности [161].

И.Г. Лангерман (1768—1832), сын крестьянина, благо­даря помощи одного мецената при саксонском дворе полу­чил возможность изучать теологию и право в Лейпциге. Когда же он призвал к проведению там университетских реформ, правление университета заставило его сменить место учебы. Так он попал в Йену, где в 1794 году благодаря Фихте занялся философией, а благодаря Гуфеланду — ме­дициной. Здесь он преподавал Новалису и поддерживал отношения с Гете, Шиллером и Гайдном. Диссертация по душевным болезням (СетМзкгапккеИеп)[35] осталась его един­ственной психиатрической работой. Гарденберг принял его в медицинскую коллегию, так как ценил его юридические зна­ния. Его работа о желтой лихорадке посвящена фон Штейну. После пяти лет реформаторской деятельности в Байрейте в 1810 году он становится государственным советником, в 1819 году вступает в цензурную коллегию и в силу своего пристрастия к ветеринарной медицине возглавляет берлин­скую ветеринарную школу. Хотя он и не был психиатром, а 1ггепге/отг скорее оставалась для него только одним из многочисленных направлений реформаторской и админис­тративной деятельности, он стал протагонистом этической психиатрии, выступал — чувствуя свои обязательства пе­ред Кантом, Фихте и Виндишманом — против какого бы то ни было материализма в медицине, боролся с магнетизмом и гомеопатией, а свою деятельность в узком кругу прус­ских реформаторов мотивировал преимущественно педаго­гическими интересами.

Диссертация Лангермана [162] также основана не на опыте общения со «зримыми» безумными, это скорее лите­ратурное теоретизирование о них, задающееся вопросом в фихтевском духе, какая ввиду неразумности их поведения возможна коррекция с помощью лечения. Такой подход и «нравственная идея» Фихте побуждают Лангермана к тому, чтобы подхватить предложенное Шталем определение бе­зумия как идиопатического душевного рассройства и за­щищать его от сверхестественных интерпретаций теологов и соматических толкований медиков (в том числе и Рай­ля). Таким образом, душа сама вызывает свои страдания, она страдает из-за осознанного ею, но направленного по ложному пути стремления или страсти, поэтому диагноз — вывод из Канта — определяется особенностями индивидуу­ма: его конституцией, темпераментом, характером и «пате- матологией» — учением о страстях. Субъективно-идеалис- тическое представление Лангермана о «почти полном срод­стве между страстями и безумием» [163] выводит его за пределы рационалистически ограниченной веры в неизле­чимость безумия и у Шталя, и у Канта, более того, вынуж­дает его отказаться от законов природы и впервые при­знать безумие излечимым именно потому, что оно само продуцирует себя и возникает по вине больного. Если на безумного можно возложить моральную ответственность за его безумие, то можно воззвать и к остаткам его разума, и к его нравственному долгу самоисправления. Это основа вы­сокого призвания врача по душевным болезням, который подобно воспитателю, имеющему дело с озорством и аф­фектами детей, должен собрать и сформировать души заблуд­ших и рассеянных по миру объектов и обуздать страсти. При этом назначаются и наказания — раскаленное железо и пытки разной степени тяжести, если это позволяет физи­ческое состояние больного. Подобно натурфилософской интерпретации тела и соматического сознания (Сетет§е/иЫ) у Райля, педагогический ригоризм Лангермана и толкова­ние разума как нравственного долга приводят его к не ме­нее жестоким принципам лечения безумных. Доказатель­ством верности этой концепции отныне и впредь служит стоическая сказка о том, что сильный духом заболеть не может [164].

В 1804 году, по требованию Гарденберга, Лангерман пред­ставил свой план «относительно перемен в Байрейтском доме для умалишенных» [165]. Для него очевидно, что 1ггепге/огт касается «бедных безумных»; для богатых строится отдель­ное здание. Поскольку больница предназначена и для лече­ния безумных, и для защиты общества от них, то из числа бедных следует принимать тех, кого можно вылечить, а из числа неизлечимых — всех общественно опасных. Благода­ря тому, что больница является государственной, можно обойтись без правового порядка госпитализации. Больных разделяют только на бедных и богатых, а также по полу. В отличие от чисто лечебного заведения Райля, излечимые и неизлечимые должны содержаться в одной и той же боль­нице, так как в единичных случаях возможны ошибки при определении категории больного. Конечно, еще нет «антро­пологии, включающей динамику души» [166], но все же, учитывая сходство между безумными и детьми, можно прий­ти к правильной терапии, если следовать принципам ис­тинной педагогики, для определения которой будут полез­ны идеи Песталоцци. Основные элементы лечебного про­цесса — это тренировка духа, физическая активность, в том числе и без определенной цели, жесткий авторитет, кото­рым может пользоваться только один человек — врач; кро­ме того, наказания и столь же строгие правила дисциплины устанавливаются и для надзирателей. Проповедники не дол­жны заниматься терапией, поскольку они преследуют дру­гие цели, а безумие больше не идентифицируется с грехом. Лангерман отклоняет методы Ф. Уиллиса и Пинеля, а гро­ты и декоративные сады Райля лишь усиливают, по его мнению, рассеянность безумных, которые только с помо­щью физического труда и тренировки духа могут «вос­создать себя заново», так как разум не мог угаснуть совсем и ни один безумный не утратил полностью восприимчиво­сти к нравственному закону и воспитанию [167].

В своем ответе, распоряжении, отданном палате Бай­рейта в феврале 1805 года [168], Гарденберг, большей частью, одобряет «превосходный и правильный» лечебный план Лангермана и во многих отношениях превращает его в за­конодательную основу байрейтской больницы, «первого заведения для лечения психических больных в Германии». Тем самым государство впервые санкционирует излечимость безумия — об этом мог свидетельствовать прогресс психо­логии и медицины, и так как государству вменяется в обя­занность как для этих несчастных, так и для науки создать заведения, отвечающие этим целям, то отныне психический метод, то есть педагогическая версия Лангермана, а отнюдь не Райля, должен стать основой лечения безумных. Райль должен был вызывать подозрение и у прусских чиновни­ков — в его патетическом протесте, утопической иррацио­нальности, демократических организаторских идеях, опти­мистической терапии и в его материализме можно было увидеть непредсказуемые романтические взрывоопасные тенденции, угрожающие нравственному порядку. От них, во всяком случае в этом можно было не сомневаться, сво­бодны идеи Лангермана, который самим субъектам припи­сал вину за их безумие и распространил и на них власть нравственного закона. Правда, лангермановская концепция внешнего порядка казалась Гарденбергу не вполне доста­точной. Поэтому полномочия врача были ограничены, над­зирательские функции остались за Палатой, был введен судебный порядок приема в больницу, а к врачу прикоман­дирован советник по военным и имущественным вопросам в качестве содиректора. Педагогический характер этого плана подчеркивался зачислением в штат специального педагога, получавшего жалование. Зарплата врача была весьма скром­ной, так как он должен был получать дополнительный до­ход, занимаясь живущими отдельно богатыми пациентами. Этот порядок, выгодный для государственной казны, есте­ственно, привел к тому, что иные врачи, занимавшие долж­ность директора, значительно больше внимания обращали на источник собственных доходов и потенциального обога­щения, чем на «бедных безумных», — и это имеет место вплоть до сегодняшнего дня.

Из всех психиатров Лангерман по своим личным и де­ловым качествам лучше всего соответствует бюрократи­ческому и педагогическому абсолютизму прусских рефор­маторов. Существенные черты того отношения к человеку, которое характерно для проводимых ими реформ, особенно отчетливо проявляются в том, как Лангерман подходит к безумным, попавшим в поле зрения общества. Социальная интеграция безумных была для него идентична распростра­нению безусловного требования нравственного закона и лич­ной ответственности разумных лиц и на этих неразумных. Он не сомневался в том, что даже глупцы при достаточном волевом усилии способны достичь необходимой разумности. К дуракам, позднее названным психопатами, не нужно про­являть снисхождения; им может и не понравиться в больни­це. Он не хочет снимать всю вину с безумных, совершаю­щих преступление или самоубийство [169]. Не медицинская теория, а философия, скорее сообщающаяся с администра­цией, чем с наукой, заставила его во имя нравственного за­кона санкционировать педагогические нравоучения, а также армейскую дисциплину и наказания, чтобы подчинить «бед­ных безумных» их собственной воле и тем самым дать им возможность стать свободными гражданами общества.

Авторитетом Лангермана долгое время прикрывался тот идеализм, под знаком которого в Берлине с помощью пыток старались пробудить в безумных остатки разума. Этот иде­ализм Байрейт оставил в тени, когда после памятного пожа­ра 1798 года в целях государственной экономии и в каче­стве эксперимента безумные были переведены в Шарите под медицинское наблюдение и когда профессор практи­ческой медицины Эрнст Хорн (1774—1848), с 1806 года слу­живший там вторым врачом, с энтузиазмом начал приме­нять к ним новый психический метод лечения. В объясни­тельной записке, написанной после его отставки в 1818 году, Хорн с полным правом мог указать на свои заслуги в деле эмансипации безумных — он впервые дифференцировал бе­зумных, до сих пор не разделенных по половому признаку и влачивших жалкое существование вместе с больными си­филисом и чесоткой, он заменил цепи более либеральны­ми средствами безопасности, отказался от традиционных медикаментов, считая их бесполезными, и ввел учебные за­нятия (например, по географии). Он же читал первые в Гер­мании лекции по психиатрии [170].

Однако как же выглядел установленный им порядок? Сочинение 1818 года может служить лучшим свидетель­ством распространения власти гражданского разума на не­разумие безумных в период проведения прусских реформ. Правда, Хорн мотивирует свой образ действий и как физи­ческое влияние на безумных через соматическое сознание (Сетет§е/иЫ) в том смысле, как его понимал Райль. Но специфический и по-прусски идеалистический избыток во­енной жесткости, акцент на подчинении и послушании, при­знание любой филантропии романтической слабостью ис­каженно понятого нравственного долга, для чего не найти никаких аналогий в западных странах, выдает в Хорне йен- ского ученика Фихте, сделавшего выводы из Лангермана. Четко разработанный распорядок дня обрамлялся утрен­ними и вечерними религиозными поучительными беседа­ми. Мотивы применения многочисленных механических средств — лечение, воспитание, порядок или садистское на­казание — почти невозможно отделить друг от друга. Когда с потолка выливалось 200 ведер холодной воды, а болез­ненные водяные струи направлялись на половые органы, когда голову окутывали льдом или окропляли водой с ше­стиметровой высоты, это объясняли следующим образом: «Это улучшает поведение, послушание и собранность су­масшедшего, возвращает речь немому; отнимает решимость у тех, кто хочет лишить себя жизни; приводит тихого ме­ланхолика к новому осознанию себя; в некото­рых случаях это превосходное средство устрашения и нака­зания в целях поддержания порядка и спокойствия» [171]. Беспокойные пациенты становились послушными, ленивые прилежными благодаря вращательной машине, усовершен­ствованной Хорном, так что было достаточно одного асси­стента вместо четырех, а скорость вращения достигала 120 оборотов в минуту. Принудительное стояние с фиксацией рук и ног — больше чем на 12 часов — в качестве средства лечения и наказания и вовсе было предписано для исполь­зования в частной практике. Пощадить «изнеженного и сен­тиментального» больного — значит проявить недостаток вра­чебного искусства и погрешить против долга. А непреклон­ное требование его выполнения — это первейший принцип, причем возникает вопрос об отличии от судей более ран­них эпох, которые подвергали пыткам тело ведьмы ради спасения ее души. Хорн тоже считает, что труд делает че­ловека свободным, а поскольку принудительный труд уже признавался неэффективным для экономики, то он должен был стать прежде всего нравственной самоцелью, а потому выполняться без желания и цели. Так, в Шарите выкапыва­ли и снова засыпали могилы; безумных запрягали в телегу, приказывая провезти других пациентов по территории за­ведения. Вообще, армейская муштра считалась действенным средством для того, чтобы добиться от безумных послуша­ния, которое отождествлялось со здоровьем. Это терапевти­ческое изобретение, которое вскоре начали использовать и в других немецких больницах, ввел один поправившийся военный; оно нашло применение и в лечении женщин. Как в настоящей армии, непокорных и ленивых наказывали тем, что они должны были маршировать с наполненными пес­ком ранцами. В конце концов, Хорн сам пал жертвой одной из своих терапевтических, предназначенных для пыток кон­струкций: «мешок Хорна», который надевали на буйных больных и завязывали под стопами, чтобы лишить больного дневного света и возможности двигаться, стал причиной того, что его изобретателя судили за непредумышленное убий­ство одного безумного и уволили из Шарите.

Этот прусский метод лечения был, конечно, не столько врачебным искусством, сколько военно-педагогическим и авторитарным методом управления разумом и нравствен­ным долгом — с либеральными намерениями. Для безум­ных это означало, что на смену произвольному принужде­нию абсолютизма пришло применяемое в строгом соответ­ствии с законом общественное принуждение, которое в силу либеральных; но долгое время безуспешных попыток прус­ских реформаторов было введено «сверху» и навязано гражданскому обществу революционными методами. И хотя цепи пали, но механический и физический характер при­нудительных мер в отношении безумных не был отменен, как это произошло на Западе. Даже если фантастические пытки и меры принуждения и можно найти в Англии и Франции, тем более что большинство из них начали при­меняться именно там, однако не все: например, армейская муштра с ее притязанием на универсальность там и близко не была доведена до такого совершенства и не практикова­лась с такой виртуозностью и убежденностью, как в Герма­нии [172]. Это можно понять только в связи с тем, что как в Англии, так и во Франции к моменту начала 1ггепге/огт и в сознании, и в реальности уже существовало нечто, где граждане собирались эмансипировать безумных, куда они хотели их интегрировать и ради чего они стремились сде­лать их экономически пригодными: гражданское общество, созданное самими гражданами и революцией, с теми ин­ститутами политической общественности, которые гаран­тировали личную свободу и в то же время налагали опре­деленные нормативные обязательства. С одной стороны, так были созданы социальные предпосылки для того, чтобы обратить естественные науки — как медико-соматически, так и психологически — в рамках совместимой с ними фи­лософской традиции на пользу неразумия безумных, в час­тности, в том, что касается представлений о лечении безум­ных, где эти науки смогли получить более конкретное, то есть в этом случае и в это время более гуманное примене­ние. С другой стороны, только гражданское общество и реф­лексия граждан по поводу того, что оно само производит свои страдания, создали предпосылки для социально ори­ентированной терапии безумных. Так начался тот процесс, который мы описали как осознание принуждения, в ре­зультате чего механическое и физическое принуждение все более переходит в психическое, морально-социальное. При этом вопрос о прогрессе гуманности становится праздным, так как внутреннее принуждение, психологическими сред­ствами навязанное безумным в рамках тогаI тапа&етеМ или Iгайетеп1; тога1, приносило им чрезмерные страдания. Решающим было то, что при этом безумные были втянуты в диалектику приспособления к реально существующим мо­ральным и социальным нормам гражданского общества, а вместе с тем сопоставлены с остальными, «нормальными» гражданами общества и их общественными функциями. Так появилась возможность использовать при лечении филосо­фию здравого смысла и либерально-экономического ути­литаризма, романтические, религиозные и другие разновид­ности социальных течений, сенсуалистские и позитивисте- кие гипотезы идеологов и социосоматические теории вле­чений. Таким образом лечение соотносилось с реальной це­лью эмансипации и интеграции безумных, с действитель­ными (или желаемыми) условиями гражданского общества. Благодаря этому в практическом отношении все же стало возможным введение «системы нестеснения», а в теорети­ческом — начало плодотворной для обеих сторон дискуссии психиатров с представителями естественно-научной меди­цины и социологии, а вместе с тем и применение важней­ших и ничем не заменимых элементов научной психиатрии, даже если этот разрыв с философией как руководящей по­знанием дисциплиной подвергался постоянной технократи­ческой угрозе.

Именно этих условий не было в Германии во времена Лангермана, Хорна и Райля, надолго и основательно их не могли создать и прусские реформаторы, столкнувшиеся с многообразными формами противодействия. Это, вероят­но, основная причина «прусского пути» реализации 1ггепге/огт и того, что считается парадоксом возникнове­ния немецкой психиатрии: несоответствия между нравствен­ным идеализмом намерений и жестокостью средств, с по­мощью которых они должны были осуществляться. Там, где терапевтическое осознание принуждения никак не со­относится с еще не реализованными социально-нравствен­ными нормами гражданского общества, где оно не может ограничиться социальным сопоставлением и приспособле­нием и опереться на «истинную социальную этику», там практическое и благотворное стремление, ограниченное в своей социальной реализации, имеет тенденцию становить­ся субъективно-идеалистическим и «абсолютным» и апел­лировать к безусловности государства и нравственному дол­гу. Когда причины безумия ищут не в соматических или социальных внешних факторах, а скорее во внутреннем мире субъекта (от индивидуальной природы человека, склоннос­тей, идиопатических психических проявлений, осознанно­го неразумия и безнравственности до религиозного греха) и поэтому в какой-либо форме обвиняют его самого, то вера в излечимость безумия все более основывается на по­стулате, что даже в безумном состоянии субъект должен подчиняться требованиям разума и абсолютности нравствен­ного закона. В конечном счете это та форма безусловности, которая дает психиатру право, более того, требует от него как будто любой ценой — за исключением жизни — спасти пациента от невнимательного отношения к себе, а значит, и к собственному долгу, и вернуть его под власть разума и нравственного закона. Долг этого «терапевтического идеа­лизма» состоит в том, чтобы воздействовать на безумного всеми мыслимыми средствами, вплоть до предела душев­ной и физической выносливости, вне зависимости от того, о чем идет речь — об истязании соматического сознания (Сетегще/йЫ) и органов чувств и формировании духа, о педагогической работе без социального смысла, о религи­озных призывах вернуться к самому себе, о военной мушт­ре, о соблюдении порядка и послушании как администра­тивной самоцели или о том множестве наказаний, которые заимствованы в еще широко распространенном в Германии феодальном праве применения телесных наказаний по от­ношению к подчиненным, а также в арсенале наказаний и пыток уголовного права [173].

Впрочем, опыт прусской 1ггепге/огт скоро переняли — причем с далеко идущими последствиями — те государства и провинции, которые познакомились с западными идеями: либо французская оккупация привела к революционным изменениям их управленческой и общественной структуры, либо они — подобно государствам Рейнского союза — ис­пытали косвенное влияние Франции и, как в случае юго- западных германских государств, рано приняли конститу­цию. Здесь имеется в виду Рейнская область, Вестфалия, Саксония, Баден, Вюртемберг и Бавария. Правда, в непрус­ских заведениях сначала меньше внимания уделялось на­уке. Но идеализм прусских теоретиков благодаря практи­кам из «провинции», на которых повлияли французские материалисты, менялся: он смягчался, становясь более гу­манным, и приспосабливался к новой реальности, часто еще по-деревенски патриархальной, причем количественное со­отношение между этими влияниями было очень разным. По­требность в знаниях сказывалась уже в том, что после соб­ственно прусского начала психиатрии, которое заимствова­ло достижения западного прогресса, но, конечно, было задержано на этом пути войнами, континентальной блока­дой и патриотическим движением, немецкие врачи начали активно путешествовать, превзойдя в этом своих западных коллег. Сравнительный анализ биографий психиатров по­казывает, что поездки с учебными целями, главным образом во Францию и Англию, с 1810 года были почти обязатель­ными, пока война 1870-1871 годов под влиянием национа­лизма не приостановила этот устоявшийся международный научный обмен. Часто власти выбирали врача на должность одного из директоров больницы в зависимости от того, по­бывал ли кандидат перед этим в «больничной командиров­ке». Немалая часть научной литературы состояла из срав­нительных отчетов о путешествиях. О структуре этих поез­док и новом общественном характере проблемы безумных можно судить, исходя из таблички над входом в Первую больницу Марсберга в Вестфалии: «Каждый образованный иностранец, особенно проезжающие здесь врачи, которые хотят посетить эту больницу и дом для умалишенных из участия к проживающим здесь их ближним, должны сооб­щить об этом директору, который сам проводит их внутрь заведения и, по их желанию, покажет им больных и тех из безумных, кто без вреда для своего душевного состояния может принять иностранного посетителя. Сведущих людей просим откровенно сообщить руководителю о замеченных изъянах и недостатках или своих предложениях относительно улучшения больницы или письменно изложить свои заме­чания в комнате заседаний управления земельного госпита­ля и оставить их там же открыто или анонимно» [174]. Воз­никшее таким образом многостороннее сотрудничество между психиатрами больниц привело к тому, что они, в отличие от профессоров, занимавшихся теоретизированием в духе иде­ализма и натурфилософии, выработали свое собственное как

21 А-1014 практическое, так и научное самосознание и во второй тре­ти XIX века стали движущей силой того прогресса психиат­рии, который больше ориентировался на французский опыт и соматический подход.

Для возникновения психиатрии за пределами Пруссии характерна история саксонской больницы Зонненштайн/ Пирна (1811). В результате отмены изоляции неразумных здесь — как и повсюду — была расформирована типичная тюрьма времен меркантилизма, существовавшая в Вальд- гейме с 1716 года. Все ее обитатели были рассортированы: уголовные преступники отправлены в исправительные за­ведения (Цвикау, Лихтенбург), дети — в воспитательный приют для сирот (Лангендорф), неизлечимые безумные и другие убогие остались в Вальдгейме, который теперь стал исключительно домом призрения. Излечимые больные были переведены в «приспособленную» для этого бывшую кре­пость Зонненштайн — «первую сИтсит рзусЫсит (психи­ческую клинику) в Германии», так как здесь впервые была реализована идея чисто лечебного заведения. В Саксонии, как и в Пруссии, реформа начиналась «сверху». Но в отли­чие от Гарденберга, обер-президент консистории, министр фон Ностиц и антиромантически настроенный поэт Йен- кендорф, который описал Зонненштайн [175], сначала от­правили врачей, предназначенных для проведения рефор­мы, — К.А.Ф. Хайнера и Э. Пиница — в 1805-1806 годах поучиться у Пинеля и Эскироля. Бывший теолог Хайнер позднее, с 1807 года, занимался расформированием Вальд- гейма, составил план открытия Зонненштайна, но сам ос­тался директором в Вальдгейме при своих «неизлечимых братьях и сестрах». Он был вероятным приверженцем гума­низации своего поколения, в многочисленных обращениях к властям выступал против непорядков, пропагандировал Пинеля в противовес Райлю и настойчиво разоблачал ста­рые методы принуждения, которые иные реформаторы лишь маскировали с помощью новой идеалистической педагоги­ческой аргументации: «Будь проклят отныне каждый удар, нанесенный убогому из этого достойного жалости класса страдающих! Горе каждому человеку, высокого он или низ­кого звания, кто позволяет избивать людей, лишенных ра­зума!» [176]. Из принудительных мер в отношении буйных больных он разрешал использовать лишь смирительную рубашку — строго по часам и под постоянным наблюдени­ем, а также РаШзайепгттег — «камеру-палисадник» Аутен- рита с мягкой обивкой стен [177]. Правда, и Хайнер приду­мал новые машины, например, «полое колесо» наподобие того, в котором заставляют бегать до изнеможения белку или щегла. Он мотивировал это соответствующими време­ни аргументами — «заставить рассеянного прийти в себя, а погруженного в себя вернуть из мира мечты в мир реально­сти» [178]. Это еще раз подтверждает, что идентичность была не только господствующей темой той эпохи, не только тео­ретическим вопросом познания, но все больше обосновыва­лась потребностью граждан в общественном принуждении к идентификации. Гуманистически настроенные реформа­торы, занимавшиеся безумными, постепенно оказались во власти функционеров, которые должны были подчинить ли­шенных социальной идентичности, а потому вызывавших возмущение безумных специфической дисциплине развива­ющегося индустриального общества и добиться соответствия между ними и адекватным ему разумом.

Пиниц (1777-1853), напротив, стал главным врачом и администратором лечебного заведения Зонненштайн и впер­вые использовал там французский метод «нравственной терапии». Его жена-француженка — свидетелем на свадьбе был Эскироль — полностью втянулась в процесс лечения, что соответствовало идее, согласно которой больница дол­жна быть большой семьей. Вместе со все более интенсив­ной терапией становилась и более отчетливой классовая дифференциация больных. Пиниц различал благородных, полублагородных и простых; для последних сумма оплаты снижалась в зависимости от размера общины, которая долж­на была оплачивать их содержание, а также в зависимости от тяжести заболевания и степени общественной опасности больного. Наряду с этим существовал частный пансионат для душевнобольных. Пиниц относился к тем, кто благода­ря такой экономически градуированной системе, на самой нижней ступени которой лечение было безвозмездным, на­жил определенное состояние [179]. В Зонненштайне ввели социально-психиатрический принцип, следуя которому под­держивали связь с выписанными больными. Кроме того, Пиниц в 1828 году и Хайнер в 1833 отказались от исполь­зования заключенных в качестве надзирателей, то есть от того решения, которое поддерживал еще Лангерман в це­лях экономии.

Влияние Франции сыграло свою роль и в реализации принципов гражданского общества в Бадене, а усилия, пред­принятые для освобождения безумных, бесспорно, могут быть индикаторами этого процесса. В 1804 году баденские власти назначили доктора И.К. Роллера, работавшего в бога­дельне для безумных и престарелых, первым психиатром больницы Пфорцгейма. В 1826 году безумные были пере­ведены оттуда в новое лечебное заведение в Гейдельберге, чей первый директор Ф. Гроос (1768-1852), либерал и сто­ронник революции, добивался правовой реформы и право­вой защиты безумных. Он был посредником между идеали­стической и соматической психиатрией, а его взгляды на­шли отражение в работе под названием «От преддверия политической свободы к храму нравственной свободы» [180]. Баден был также первым из германских государств, кон­ституционными эдиктами от 1807-1808 годов законодатель­но утвердившим эмансипацию евреев, которая, правда, как и повсюду в Германии, но в отличие от Франции — и так же, как эмансипация безумных в Германии, — рассматрива­лась как затяжной воспитательный процесс с различными принудительными обязательствами для проверки нравствен­ности и рассудка тех, кто подлежал освобождению [181]. Именно в сравнении с Баденом проявляется политическая отсталость Вюртемберга — как в более позднем начале эман­сипации евреев (1828), так и в проблеме новой организа­ции сумасшедшего дома, где дистанция между этими госу­дарствами составляет те же несколько десятилетий. Ранее ограничились тем, что в 1812 году переселили безумных из переполненной больницы Людвигсбурга в монастырь Цви- фальтен — более приспособленное для этого заведение, но еще смешанного типа [182].

В Гессене, в Хофхайме, в 1812 году открылось заведе­ние для немощных и безумных, где с 1821 года Л.Ф. Аме- лунг пытался реализовать свой опыт, накопленный в За­падной Европе и требовавший отношения к безумным не как к детям, а как ко взрослым и отмены любого механи­ческого принуждения. Его неудача служит примером того, что добрых намерений недостаточно, если предваритель­но — как это демонстрируют английские реформаторы си­стемы принуждения — внешние и социальные условия за­ведения (архитектура, численность и образование надзира­телей и т. д.) не были изучены и приведены в соответствие с новой эмансипаторской точкой зрения на безумных, что, в свою очередь, зависит от того, насколько глубоко продви­нулся интерес к «социальному вопросу» в данном обще­стве и его правящих кругах. Дело дошло до несчастных случаев, когда Амелунг, в порядке эксперимента, снял ре­шетки в четырехэтажном здании своей больницы, чтобы не осталось никаких напоминаний о временах тюремного за­точения безумных. Более того, Амелунг относится к тем отнюдь не малочисленным психиатрам (как раз либералам и эмансипаторам), кто пал жертвой покушения одного из своих страдающих бредом пациентов (1849) [183].

В герцогстве Вестфалия в 1814 году капуцинский мо­настырь приспособили под больницу смешанного типа, пред­назначенную для Марсберга. Планы для этого были состав­лены в 1811 году во время правления французского короля Жерома. С этой целью врач Штолль провел первое статис­тическое исследование о численности безумных в одном немецком государстве. Главным врачом заведения стал В. Ру- эр. Его психический метод лечения был ориентирован на ригоризм Райля и Хорна. Но и Марсберг стремится к тому, чтобы пополнить реестр учреждений, которые станут со­ставляющими института психиатрии. Так, Руэр начинает просветительскую и общественную деятельность, чтобы по­знакомить население с проблемами безумных, причем вы­рисовывается та точка зрения, согласно которой психичес­кое лечение безумных предполагает и «лечение» общества. Конечно, для Руэра — как и для многих врачей, занимав­шихся безумными и последовавших примеру его просвети­тельской деятельности, — основным мотивом служат пат­риотические убеждения и борьба за совершенствование не­мецкого народа и национальное единство, в связи с чем он издает Уа1ег1ап(И$ске ВШйег[36] Вестфальского герцогства [184]. Руэр поднимает как тогда, так еще и сегодня не решенную проблему подбора персонала, то есть тех людей, кто нахо­дится в постоянном и теснейшем контакте с больными. Если реформаторы больше не хотели принимать на эту работу надзирателей старых исправительных домов, вышедших из тюрем преступников или бывших пациентов, то лишь люди, не преуспевшие ни в одной из уважаемых профессий, были готовы пойти в надзиратели, чтобы служить безумным и слабоумным существам, погруженным на самое дно обще­ства, — со всем зловещим и мерзким, противным религии, разуму и морали (Райль говорил еще и о специфическом «запахе» безумных), что им свойственно или в чем их об­виняли. И тем не менее для этой нищенски оплачиваемой профессии, связанной к тому же с постоянной и непредс­казуемой опасностью для жизни и здоровья, нужны были именно непредубежденные, знающие и доброжелательные люди, которые — и это самое малое из того, что можно назвать, — в состоянии удержаться от естественной реак­ции при нападении безумного, то есть не мстить и не нака­зывать, а принимать его всерьез как личность. Чтобы ре­шить эту проблему, в 1819 году Руэр добавил к своей сис­теме третий педагогический элемент — следует воспитывать не только безумных и не только общество, но и персонал [185]. Он ввел систематическое обучение для своих надзи­рателей и принимал экзамены, которые были признаны вы­шестоящими властями, правительством Арнсберга.

Опосредованному французскому влиянию обязано сво­им возникновением и первое лечебное заведение нового типа на (позднее) немецкой почве: тогда еще датская больница в Шлезвиге, построенная в 1817-1820 годах. Со времени прав­ления министра и лейб-медика Струэнсе, который был по­читателем Руссо, Дания находилась под влиянием фран­цузских реформаторских настроений. Больница в Шлезви­ге объединила функции защиты и лечения. В ее облике соедининились элементы венской «башни дураков», паноп­тикума Бентама и прежде всего реформаторского архитек­турного стиля Эскироля [186]. Ее первым главным врачом стал П.В. Йессен (1793-1875), который из своей служеб­ной командировки по европейским больницам привез прак­тические и теоретические наработки: скептицизм по отно­шению к терапевтическому ригоризму (во Франции и Ан­глии безумие лечат так же хорошо, как в Германии, реже подвергая пациентов физическим пыткам) и открытие Бел­лом сенсомоторного круга, который отныне он, конечно, использовал при натурфилософском анализе всех возмож­ных феноменов. Но он принадлежит к тем натурфилосо­фам, которые переучивались в естественнонаучную домар- товскую эпоху и пытались в своих теориях опираться на доказуемые физические факты. В соответствии с этим он приходит к либеральным представлениям о социальной эти­ологии, полагая, что «свободное развитие человека ограни­чивается, сдерживается и подавляется тягостями жизни и ее тревогами, недостатком образования...» [187]. Как один из основателей и авторитетное лицо Союза немецких пси­хиатров (1860), Йессен подчеркивает в связи со шлезвиг- голынтейнским вопросом, что основание больницы являет­ся «национальным делом».

Наконец, в Ганновере наполеоновская оккупация тоже способствовала улучшению положения безумных. Врачом, который занимался реализацией этих изменений, был Г.Х. Бергман (1781-1861), изучавший медицину (патологи­ческую анатомию) в Париже у Бруссе и Лаэнне. В старом исправительном доме в Целле в 1806 году попытались дифференцировать заключенных и открыли специальное отделение для безумных. Бергман работал здесь с 1810 года. Его психический метод был ориентирован на опыт фран­цузских исследований мозга. В 1827 году, на базе двух мо­настырей в Хильдесхайме, он первым создал тот тип боль­ничного заведения, который стал окончательным для XIX ве­ка: «своего рода комбинированное лечебное и попечительское заведение», после чего заведения смешанного типа и полная изоляция чисто лечебных заведений стали считаться неце­лесообразными. Направление же в чисто попечительские за­ведения воспринималось обществом как своего рода смерт­ный приговор пациенту, и врачи образумились и начали сомневаться в своих прогнозах относительно излечимости и неизлечимости, чем больше они отворачивались от теорий и обращались к наблюдениям за больными. Так пришли к решению собрать всех безумных — пусть даже учитывая дифференциацию — в одном больничном комплексе. Что касается теории, Бергман импортировал в Германию френо­логию, причем опять же — как у Йессена и других — оказа­лось, что подобное «онемечивание» возможно только под маской мистифицирующей натурфилософии. Бергман опи­рается на шеллингианцев — Г.Х. Шуберта и И.П.В. Троксле- ра, на Новалиса и ученика Гегеля Розенкранца. Французс­кая психиатрия мозга и немецкая натурфилософия порож­дают комбинацию представлений, типичную для первых соматически ориентированных немецких психиатров: пред­ставление о мозге как месте локализации безумия сочетает­ся с верой в бессмертную, не тронутую болезнью душу, или в вечный духовный принцип, который проявляется только сквозь призму жизни и находит изменчивое воплощение в материальном органе. Бергман модифицирует тезисы Галля с помощью своих исследований анатомии мозга. Если для Галля важнейшим органом была кора головного мозга, то для Бергмана таковыми становятся желудочки мозга, где он открыл тонкие сердцевинные волокна, назвав их хордами и сравнив с фортепьяно, на котором играет мозговая пневма. И здесь налицо та связь, что столь характерна для состоя­ния психиатрии в Германии: между научно-исследовательс- кими открытиями и убеждением в их «прогрессивности», с одной стороны, и попытками интеграции этих взрывоопас­ных идей с помощью натурфилософской систематизации, даже бегства в прошлое — вроде обращения Бергмана к ста­рой спиритуалистской теории — с другой стороны. Эта ам­бивалентность между политическими, экономическими и естественно-научными идеями Запада и немецкой реакцией на них повторяется и в практической деятельности Бергма­на. С одной стороны, его больница ориентирована на физи­ческое воздействие, он создает условия для разнообразных сельскохозяйственных работ, например на винограднике, за­нимается народным просвещением, поддерживает контроль со стороны общественности и родственников и организует учебные курсы для практикующих врачей. С другой сторо­ны, его власть сродни неограниченной власти патриарха, он перенимает прусские методы муштры и выдумывает мисти­ческие объяснения лечебной силы гальванизма или орган­ной музыки [188].

Этот обзор позволяет противопоставить сенсационно­му прусскому примеру разнообразные попытки иного тол­ка, интенсивность и многосторонность именно французского влияния, а в этой связи и многочисленные практические элементы потенциальной парадигмы психиатрии, которые были открыты или адаптированы в географически разбро­санных мелких государствах. То, что они, тем не менее, нашли отражение преимущественно в идеях прусских фи­лософско-психиатрических теорий, не в последнюю очередь объясняется тем, что эти теории представляли собой пер­вейшее и обязательное средство коммуникации, особенно после окончания освободительных войн.

Чтобы не создать ошибочных представлений об эффек­тивности реформаторской деятельности в ее начале и о масштабе задач социальной интеграции, которая охватыва­ла все неразумие, стоит сослаться на подсчеты Ф. Нассе,

ученика Райля, согласно которым в 1821 году только шес­тая часть безумных получала лечебную помощь врачей или специальных заведений, в то время как большинство из них по-прежнему оставалось в изоляции — в исправитель­ных домах, тюрьмах или на улице. К тому же существует большая разница между городом, который уже гораздо чув­ствительнее реагирует на нарушение порядка и располага­ет большими средствами для его поддержания, и деревней, поэтому Нассе — разочаровавшийся в эффективности ле­чебных заведений и социальной поддержке властей — счи­тает необходимым, чтобы сельские священники взяли на себя более систематическую, чем прежде, заботу о «бедных безумных» и чтобы изучение теологии включало в себя и психологическое — читай: психиатрическое — образова­ние [189]. В период реставрации отчетливо проявляется и новая религиозная ориентация психиатрии. Как мало счи­тались с действительными проблемами «бедных безумных», видно по статистическим данным Хорна, согласно которым 75% пациентов, принятых в Шарите в 1816 году, в основ­ном принадлежали к бюргерству [190]. Наконец, следует подчеркнуть, что еще в середине XIX века выступления и призывы врачей, занимавшихся безумными, в поддержку освобождения их хотя бы от цепей не были беспредметны­ми. Здесь можно привести описание — безразлично, точное или приукрашенное — одного особенно показательного слу­чая на острове Боркум, характерного с точки зрения реак­ции окружения: «В 1821 году, когда на остров Боркум при­шли солдаты для подавления мятежа, один из них соблаз­нил прелестную девушку. Ребенок умер, а покинутая девушка впала в меланхолию. К этому нужно добавить все­общее презрение и осуществление строгого надзора со сто­роны церкви. В 1822 году она впала в буйное помешатель­ство, и ее приковали цепью в убогом коровнике приюта для бедных. И на этой цепи она провела, с незначительны­ми перерывами, 44 года, то есть до июля 1866 года, трясясь, плача, неистовствуя, бушуя и скуля. Так как в бешенстве она уничтожала все, что можно было уничтожить, то боль­

шую часть времени, проведенного в этом жалком состоя­нии, она была неодета» [191].

<< | >>
Источник: Дёрнер Клаус. Гражданин и безумие. 2006

Еще по теме б) Прусская реформа и французское влияние:

  1. § 1. От Германского союза к Германской империи
  2. Глава 4.«ГЕРОИЧЕСКИЙ ПЕРИОД»
  3. ГЛАВА 5ОТ ЗАВИСИМОСТИ К САМОСТОЯТЕЛЬНОСТИ? ОСОБЕННОСТИ РОССИЙСКОГО МАСОНСТВА.
  4. Глава 10.И ГРЯНУЛ СЕМНАДЦАТЫЙ ГОД
  5. Глава XXIV
  6. Глава ХХVI
  7. ГЛАВА II. ЭГОИСТИЧЕСКОЕ САМОУБИЙСТВО
  8. Глава 4Нервы, иглы и викторианские врачи
  9. МИР ЗАПАДА И МИР ВОСТОКА ОСНОВНЫЕ ТЕНДЕНЦИИ РАЗВИТИЯ ЗАПАДНОЙ КУЛЬТУРЫ
  10. ЭГОИЗМ И БРАТСТВО
  11. ПРИМЕЧАНИЯ И КОММЕНТАРИИ
  12. ПРИМЕЧАНИЯ И КОММЕНТАРИИ