б) Прусская реформа и французское влияние
«Рапсодии» Райля взволновали умы, побудив их, однако, скорее к философствованию, чем к действию. Его воззвание и социальная утопия лечебного заведения были еще слишком либерально-освободительными, чтобы стоять в одном ряду с идеями прусских реформаторов общества.
Его основные гипотезы были слишком соматическими и материалистическими, чтобы медицина, еще не свободная и не ставшая естественной наукой, могла воспринять их без натурфилософской оболочки. Так в Германии складывается своеобразная ситуация, когда со многих философских и медицинских кафедр читают лекции о безумных и о психических методах лечения и размышляют о них за письменным столом, прежде чем они сами, реально существующие «бедные безумные», попадут в поле зрения гражданского общества, то есть до того как это общество, если не с помощью революции, то, по крайней мере, благодаря ряду назревших социальных реформ расширится настолько, что слои отверженного неразумия будут замечены гражданами, а их интеграция станет насущной задачей. Прусские реформаторы, действительно, дают определенный толчок и практической реформе в отношении безумных, а среди врачей играют роль прежде всего представителей того меньшинства, которое воздерживалось от увлечения натурфилософией и следовало идеалистической философии.Особый характер, свойственный общественным реформам в Германии, отразился и на реформе в отношении безумных. Прусское реформаторское движение существовало уже с 90-х годов; например, освобождение крестьян на государственных землях было осуществлено уже в 1805 году, а Штейн добился заметного экономического прогресса, в 1804 году отменив внутреннюю пошлину. Пример революционной Франции и экономического процветания провинций на левом берегу Рейна, принадлежавших ей с 1792 года, заставлял все громче говорить о необходимости реформ. Но радикальные реформы, затрагивающие саму структуру общества, стали возможными только тогда, когда с поражением Пруссии в 1806-1807 годах стала очевидной слабость феодального государства не в одной лишь военной сфере, сопротивление аристократии было на время ослаблено и реформаторы смогли использовать в своих целях аргумент патриотизма.
Разница становится очевидной, когда Всеобщий прусский свод законов, принятый в 1794 году с прогрессивными намерениями, в 1807 году Гарденберг называет «предназначенным для нации обманщиков и преступников» [146]. Реформы в различных областях общественной жизни — самоуправление городов, освобождение крестьян, свобода ремесел, равноправие евреев, военная и образовательная реформа, — проводившиеся с 1807-1808 годов, своим характером и отчасти предпосылками были обязаны тому, что рядовым исполнителям реформ удалось добиться настоящего суверенитета [147] администрации, заменить монархический абсолютизм «бюрократическим» и, таким образом, в значительной мере идентифицировать политику и управление [148]. Это было следствием недостатка реальной власти буржуазии, которая в революционной форме требовала политических и экономических прав. Именно ввиду защиты буржуазного либерализма от фактической власти аристократии с ее влиянием на двор Б.Г. Нибур сформулировал «признание того, что свобода несравненно больше основана на управлении, чем на конституции» [149]. Так возникли лидерские претензии бюрократов, эквивалентные новой редакции известной фразы короля Фридриха: «Все для народа, ничего — за счет народа», однако принятые и гражданской общественностью, тем более что она национальным освобождением интересовалась больше, чем политической свободой, а позднее — национальным единством больше, чем конституцией.Эта расстановка сил определила основной характер реформы в целом, а реформаторам, которые были в основном кантианцами, внушила убеждение в том, что общество «реально», а его движение и без революции можно направить на осуществление идеалистического плана преобразования мира. В то время как Штейн во время катастрофы еще больше ориентировался на «общее оздоровление народа» с помощью старого органического сословного самоуправления, взгляды Гарденберга, Шёна и Альтенштайна были отмечены печатью восточно-прусского духа, то есть экономических интересов крупных землевладельцев, поддерживавших свободу торговли, а также подверглись влиянию со стороны кенигсбергских учеников Адама Смита и «практического разума» Канта.
Так разрушение сословных институтов и новая организация общества, основанная на принципе свободного приобретения собственности и образования, правового равенства партнеров по трудовому договору и свободы конкуренции, создавали те единственно необходимые условия, при которых экономика была в состоянии последовать примеру хозяйственной экспансии Англии и Франции. При этом речь шла не о передаче политических прав гражданам, а только о поддержании и даже об усилении и рационализации власти правительства. Целью стало «экономически свободное, но политически включенное в государство общество» [150].Реформы, конечно, принесли с собой, как и в западных странах, прежде всего разорение многочисленных мелких крестьян и ремесленников. Росту «освобожденного», теперь заметного гражданскому обществу «плебса» способствовало и то, что с закрытием многих монастырей решением Постоянной имперской комиссии массы «монастырских бедняков» получили доступ в общество. В не меньшей степени кризис социальной перестройки переживали традиционные меркантилистские учреждения изоляции — тюрьмы, богадельни, работные дома и другие подобные заведения. Они не соответствовали ни общим либеральным принципам, ни новым потребностям развивавшейся по капиталистическому принципу промышленности — сортировке отверженных по трудоспособности и приспособляемости. Они были закрыты или декартелизованы и преобразованы, в зависимости от социальной «пригодности» их обитателей, в новые дифференцированные и специализированные заведения. Этот процесс, как следует из сообщений, начался уже в 80-е годы, но постепенно стал заметен и в количественном отношении. Именно в рамках этого процесса, определяющего для либерального, экономически развитого общества, почти все реформаторы проявляли интерес и к реформе в отношении безумных, поскольку безумные представляют собой обратную картину «промышленной пригодности». Здесь важно то, что широкие требования реформаторов, связанные с общественным планированием, предполагали как идеалистические обязательства государства перед гражданином, в котором оно должно воспитать свободную и разумную личность, так и социальную ответствен-
20 А-1014 ность — исходя из Всеобщего прусского свода законов и его формулировки государственной системы жизнеобеспечения.
Еще в 1817 году Гарденберг и И.Г. Хоффман, находившийся под влиянием Оуэна, опасаются того, что «воспитание фабричного рабочего» будет осуществляться за счет «воспитания человека и гражданина», и приходят к выводу: «В конституции, несомненно, должны быть заложены средства, гарантирующие свободу молодым людям, которая была бы способна защитить их от раннего изнежива- ния»[151]. В интерпретации Козеллека, «государство должно служить, так сказать, институтом, предотвращающим отчуждение, которое, по мнению Гарденберга, неизбежно нарастает с расширением мира технического труда» [152]. Естественно, реформаторы потерпели неудачу при конкретизации этих требований по отношению к реставрации, но в еще большей степени — по отношению к растущей власти лиц, представлявших интересы промышленности. В той мере, в какой государство отказывалось от социальной ответственности в либерально-экономическом смысле, эта проблема в качестве «социального вопроса», наряду с вопросом о конституции, могла стать ядром оторванного от государства или направленного против него политического движения гражданского общества — впрочем, лишь в предмартовский период[34].Те же трудности постигли и проблемы образования. С помощью реформы школьного образования государство оставило за собой непосредственный инструмент управления теми, кого оно считало недееспособными, инструмент, посредством которого можно было заменить существовавшую до сих пор механическую муштру свободным развитием способностей и все же предъявить к гражданам определенные требования, связанные с их нравственным долгом и их собственным разумом. Аналогичными были и цели военной реформы, что показательно именно для стиля проводившейся в то же время реформы в отношении безумных. Место чисто механических наказаний — таких, как палки и шпицрутены — и муштры как самоцели должно было занять чувство чести и долга, то есть внутреннее принуждение, воспитание самостоятельного и разумного поведения, образование и патриотический образ мыслей.
Стимул этому процессу дал Кант и убеждение в превосходстве наполеоновской национальной армии [153]. Но с воспитательскими претензиями аппарата государственного управления выполнение моральных норм тоже стало задачей государства — как постулировал не только Гегель, — что привело к многочисленным препятствиям для развития принципа западных обществ — «подчинения государства моральному приговору граждан», политической общественности [154]. В то же время экспансия промышленности показала, что «притязания государства на всеобщее воспитание народа, действительно, остановились у ворот заводов и перед хижинами кустарей» [155]. Таким образом, было ограничено пространство независимой общественной деятельности, питаемой «здравым смыслом» (Сетегпзгпп) граждан, критическим и социально-нравственным соттоп зепзе. Воспитание должно было привести только к «внутреннему формированию личности к плюралистической индивидуальной этике», а отнюдь не к подлинной социальной этике. Противовесом сильного и влиятельного государства стало государство просвещения и культуры. «Поскольку здесь долг послушания по отношению к позитивному праву, которое понимается как безусловное, изначально является несомненным, то исходя из этого не может возникнуть никаких особых проблем социальной этики Так как государство было воплощением социальной общности, от него можно было ожидать достижения максимального благополучия» [156]. Столь же слабо и церковь могла оживить политическое самосознание и социо-этическую деятельность граждан, как это имело место в Англии. Напротив, в большинстве германских государств главным образом независимые органы управления протестантских церквей превратились лишь в отделения государственных министерств, а политическая функция церкви была ослаблена, особенно с началом реставрации и растущей пропагандой единства «трона и алтаря» и смирения перед монархией и государством [157]. Даже, самое позднее, после смерти Гарденберга (1822) прусский государственный абсолютизм никоим образом не стал более либеральным, и потребовалось много времени, а прежде всего, настоящая индустриализация экономики в 30-е годы и вместе с ней растущая взрывоопасность «социального вопроса», чтобы часть граждан смогла понять истинную суть мифа об идентичности управления и политики и по ту сторону чисто экономических интересов и идеалистического или романтического аристократизма заняться развитием общественного самосознания, направленного на политические перемены.Практическая 1ггепге/отг — реформа в отношении безумных, в Германии, то есть освобождение неразумия безумия от рационалистического отчуждения и механического принуждения начинается в Байрейте в 1805 году. Эта ситуация обусловлена рядом факторов. В первую очередь, реформа в отношении безумных является составной частью прусских преобразований, которые приспосабливали общество к экономическому развитию. Это видно уже по тому, что она опирается не на романтическую теорию Райля, а на совместную работу Гарденберга и Лангермана, ученика Канта и Фихте, хотя дорогу ей проложили романтики, благодаря которым неразумие стало «внутренним опытом» эпохи. Затем следует учесть, что еще до начала прусской 1ггепге/отг французские воззрения на безумных практиковались на немецкой почве. В левобережных районах Рейна в результате французской оккупации была ликвидирована феодальная структура власти и тем самым созданы возможности для свободной экономической деятельности. Позднее был введен в действие «Кодекс Наполеона», а вместе с французским принципом регионального управления была запланирована и организация системы здравоохранения для всего населения — посредством открытия больниц, например, в Кёльне, Нойсе, Кобленце, Трире и Майнце: «Что коренным образом отличает наполеоновские гражданские госпитали начала XIX века, это явное желание преобразовать целую область в духе нового представления о «благополучии», в соответствии с принципами равенства и братства» [158]. Например, в Кёльне это проявилось так: «Еще в конце XVIII века заботу о больных и беспомощных, безумных и убогих осуществляли почти исключительно благотворительные объединения. Их размещение было делом конвентов, которых в городе Кёльне около 1790 года было еще 39. С началом оккупации французскими войсками большинство этих конвентов было распущено, а другие подчинены больничной комиссии. Из монастырей св. Цецилии и св. Михеля был образован «гражданский госпиталь» Кёльна, который можно назвать первой настоящей больницей нового времени» [159]. Это произошло в 1803 году. Здесь, как и в других городах Рейнской области, с этого времени действовало правило, до сих пор в значительной мере чуждое христианскому милосердию: все сйоуепз — «граждане», получили равные права на медицинское обслуживание; стали проводить различия между излечимыми и неизлечимыми, безумные тоже были признаны больными, для которых при больницах открывались особые, хотя и бедные приюты. Таким образом, комиссии по общему благу действовали новаторскими методами в том, что касается административной стороны обслуживания безумных, но, конечно, еще не специальных психиатрических лечебных целей. Вскоре после этого подобные изменения произошли и в Мюнхене.
Заключение Постоянной имперской комиссии от 1803 года тоже способствовало тому, что масса отчужденных безумных была не только замечена общественностью, но и в распоряжении правительств оказалось несчетное количество опустевших монастырей и замков — использовавшихся под фабрики, а кроме того, для дифференциации и дешевого размещения «освобожденных» безумных. Эти «приспособленные» заведения, с одной стороны, открывали возможности для организационного осуществления реформаторских планов, с другой стороны, их мощные каменные стены и тесные кельи мешали развитию индивидуального лечебного подхода в психиатрии и поддерживали патриархальность немецких сумасшедших домов. Тем не менее показательно, что уже через три месяца после выхода упомянутого заключения 1803 года тогдашний обер-президент фон Штейн воспользовался случаем, чтобы поручить своему ландрату фон Винке составить план сумасшедшего дома для прусских провинций по ту сторону Везера [160].
Наконец, в начале прусской 1ггепге/отг Указом государственного совета от 29.09.1803 дается уже законодательное регулирование порядка помещения в сумасшедшие дома, согласно которому, впрочем, «безумные и слабоумные» — эти понятия зафиксированы в своде законов — все еще рассматриваются не как подлежащие лечению больные, а исключительно как опасные для общества лица, от которых местные полицейские власти должны защитить общественный порядок. Только после того как суд признает кого- либо безумным или слабоумным — с 1804 года в экстренных случаях это заявление разрешается сделать задним числом, — соответствующая палата может распорядиться о помещении в больницу. В 1825 году министр юстиции ужесточает меры принудительной изоляции: теперь в любом случае, невзирая на лица, является обязательным предварительное заключение о слабоумии. Только в 1839 году циркулярным указом министра просвещения допускается возможность при приеме в заведение для проведения лечения обойтись без заключения о слабоумии — ввиду затрат и нежелательной публичности [161].
И.Г. Лангерман (1768—1832), сын крестьянина, благодаря помощи одного мецената при саксонском дворе получил возможность изучать теологию и право в Лейпциге. Когда же он призвал к проведению там университетских реформ, правление университета заставило его сменить место учебы. Так он попал в Йену, где в 1794 году благодаря Фихте занялся философией, а благодаря Гуфеланду — медициной. Здесь он преподавал Новалису и поддерживал отношения с Гете, Шиллером и Гайдном. Диссертация по душевным болезням (СетМзкгапккеИеп)[35] осталась его единственной психиатрической работой. Гарденберг принял его в медицинскую коллегию, так как ценил его юридические знания. Его работа о желтой лихорадке посвящена фон Штейну. После пяти лет реформаторской деятельности в Байрейте в 1810 году он становится государственным советником, в 1819 году вступает в цензурную коллегию и в силу своего пристрастия к ветеринарной медицине возглавляет берлинскую ветеринарную школу. Хотя он и не был психиатром, а 1ггепге/отг скорее оставалась для него только одним из многочисленных направлений реформаторской и административной деятельности, он стал протагонистом этической психиатрии, выступал — чувствуя свои обязательства перед Кантом, Фихте и Виндишманом — против какого бы то ни было материализма в медицине, боролся с магнетизмом и гомеопатией, а свою деятельность в узком кругу прусских реформаторов мотивировал преимущественно педагогическими интересами.
Диссертация Лангермана [162] также основана не на опыте общения со «зримыми» безумными, это скорее литературное теоретизирование о них, задающееся вопросом в фихтевском духе, какая ввиду неразумности их поведения возможна коррекция с помощью лечения. Такой подход и «нравственная идея» Фихте побуждают Лангермана к тому, чтобы подхватить предложенное Шталем определение безумия как идиопатического душевного рассройства и защищать его от сверхестественных интерпретаций теологов и соматических толкований медиков (в том числе и Райля). Таким образом, душа сама вызывает свои страдания, она страдает из-за осознанного ею, но направленного по ложному пути стремления или страсти, поэтому диагноз — вывод из Канта — определяется особенностями индивидуума: его конституцией, темпераментом, характером и «пате- матологией» — учением о страстях. Субъективно-идеалис- тическое представление Лангермана о «почти полном сродстве между страстями и безумием» [163] выводит его за пределы рационалистически ограниченной веры в неизлечимость безумия и у Шталя, и у Канта, более того, вынуждает его отказаться от законов природы и впервые признать безумие излечимым именно потому, что оно само продуцирует себя и возникает по вине больного. Если на безумного можно возложить моральную ответственность за его безумие, то можно воззвать и к остаткам его разума, и к его нравственному долгу самоисправления. Это основа высокого призвания врача по душевным болезням, который подобно воспитателю, имеющему дело с озорством и аффектами детей, должен собрать и сформировать души заблудших и рассеянных по миру объектов и обуздать страсти. При этом назначаются и наказания — раскаленное железо и пытки разной степени тяжести, если это позволяет физическое состояние больного. Подобно натурфилософской интерпретации тела и соматического сознания (Сетет§е/иЫ) у Райля, педагогический ригоризм Лангермана и толкование разума как нравственного долга приводят его к не менее жестоким принципам лечения безумных. Доказательством верности этой концепции отныне и впредь служит стоическая сказка о том, что сильный духом заболеть не может [164].
В 1804 году, по требованию Гарденберга, Лангерман представил свой план «относительно перемен в Байрейтском доме для умалишенных» [165]. Для него очевидно, что 1ггепге/огт касается «бедных безумных»; для богатых строится отдельное здание. Поскольку больница предназначена и для лечения безумных, и для защиты общества от них, то из числа бедных следует принимать тех, кого можно вылечить, а из числа неизлечимых — всех общественно опасных. Благодаря тому, что больница является государственной, можно обойтись без правового порядка госпитализации. Больных разделяют только на бедных и богатых, а также по полу. В отличие от чисто лечебного заведения Райля, излечимые и неизлечимые должны содержаться в одной и той же больнице, так как в единичных случаях возможны ошибки при определении категории больного. Конечно, еще нет «антропологии, включающей динамику души» [166], но все же, учитывая сходство между безумными и детьми, можно прийти к правильной терапии, если следовать принципам истинной педагогики, для определения которой будут полезны идеи Песталоцци. Основные элементы лечебного процесса — это тренировка духа, физическая активность, в том числе и без определенной цели, жесткий авторитет, которым может пользоваться только один человек — врач; кроме того, наказания и столь же строгие правила дисциплины устанавливаются и для надзирателей. Проповедники не должны заниматься терапией, поскольку они преследуют другие цели, а безумие больше не идентифицируется с грехом. Лангерман отклоняет методы Ф. Уиллиса и Пинеля, а гроты и декоративные сады Райля лишь усиливают, по его мнению, рассеянность безумных, которые только с помощью физического труда и тренировки духа могут «воссоздать себя заново», так как разум не мог угаснуть совсем и ни один безумный не утратил полностью восприимчивости к нравственному закону и воспитанию [167].
В своем ответе, распоряжении, отданном палате Байрейта в феврале 1805 года [168], Гарденберг, большей частью, одобряет «превосходный и правильный» лечебный план Лангермана и во многих отношениях превращает его в законодательную основу байрейтской больницы, «первого заведения для лечения психических больных в Германии». Тем самым государство впервые санкционирует излечимость безумия — об этом мог свидетельствовать прогресс психологии и медицины, и так как государству вменяется в обязанность как для этих несчастных, так и для науки создать заведения, отвечающие этим целям, то отныне психический метод, то есть педагогическая версия Лангермана, а отнюдь не Райля, должен стать основой лечения безумных. Райль должен был вызывать подозрение и у прусских чиновников — в его патетическом протесте, утопической иррациональности, демократических организаторских идеях, оптимистической терапии и в его материализме можно было увидеть непредсказуемые романтические взрывоопасные тенденции, угрожающие нравственному порядку. От них, во всяком случае в этом можно было не сомневаться, свободны идеи Лангермана, который самим субъектам приписал вину за их безумие и распространил и на них власть нравственного закона. Правда, лангермановская концепция внешнего порядка казалась Гарденбергу не вполне достаточной. Поэтому полномочия врача были ограничены, надзирательские функции остались за Палатой, был введен судебный порядок приема в больницу, а к врачу прикомандирован советник по военным и имущественным вопросам в качестве содиректора. Педагогический характер этого плана подчеркивался зачислением в штат специального педагога, получавшего жалование. Зарплата врача была весьма скромной, так как он должен был получать дополнительный доход, занимаясь живущими отдельно богатыми пациентами. Этот порядок, выгодный для государственной казны, естественно, привел к тому, что иные врачи, занимавшие должность директора, значительно больше внимания обращали на источник собственных доходов и потенциального обогащения, чем на «бедных безумных», — и это имеет место вплоть до сегодняшнего дня.
Из всех психиатров Лангерман по своим личным и деловым качествам лучше всего соответствует бюрократическому и педагогическому абсолютизму прусских реформаторов. Существенные черты того отношения к человеку, которое характерно для проводимых ими реформ, особенно отчетливо проявляются в том, как Лангерман подходит к безумным, попавшим в поле зрения общества. Социальная интеграция безумных была для него идентична распространению безусловного требования нравственного закона и личной ответственности разумных лиц и на этих неразумных. Он не сомневался в том, что даже глупцы при достаточном волевом усилии способны достичь необходимой разумности. К дуракам, позднее названным психопатами, не нужно проявлять снисхождения; им может и не понравиться в больнице. Он не хочет снимать всю вину с безумных, совершающих преступление или самоубийство [169]. Не медицинская теория, а философия, скорее сообщающаяся с администрацией, чем с наукой, заставила его во имя нравственного закона санкционировать педагогические нравоучения, а также армейскую дисциплину и наказания, чтобы подчинить «бедных безумных» их собственной воле и тем самым дать им возможность стать свободными гражданами общества.
Авторитетом Лангермана долгое время прикрывался тот идеализм, под знаком которого в Берлине с помощью пыток старались пробудить в безумных остатки разума. Этот идеализм Байрейт оставил в тени, когда после памятного пожара 1798 года в целях государственной экономии и в качестве эксперимента безумные были переведены в Шарите под медицинское наблюдение и когда профессор практической медицины Эрнст Хорн (1774—1848), с 1806 года служивший там вторым врачом, с энтузиазмом начал применять к ним новый психический метод лечения. В объяснительной записке, написанной после его отставки в 1818 году, Хорн с полным правом мог указать на свои заслуги в деле эмансипации безумных — он впервые дифференцировал безумных, до сих пор не разделенных по половому признаку и влачивших жалкое существование вместе с больными сифилисом и чесоткой, он заменил цепи более либеральными средствами безопасности, отказался от традиционных медикаментов, считая их бесполезными, и ввел учебные занятия (например, по географии). Он же читал первые в Германии лекции по психиатрии [170].
Однако как же выглядел установленный им порядок? Сочинение 1818 года может служить лучшим свидетельством распространения власти гражданского разума на неразумие безумных в период проведения прусских реформ. Правда, Хорн мотивирует свой образ действий и как физическое влияние на безумных через соматическое сознание (Сетет§е/иЫ) в том смысле, как его понимал Райль. Но специфический и по-прусски идеалистический избыток военной жесткости, акцент на подчинении и послушании, признание любой филантропии романтической слабостью искаженно понятого нравственного долга, для чего не найти никаких аналогий в западных странах, выдает в Хорне йен- ского ученика Фихте, сделавшего выводы из Лангермана. Четко разработанный распорядок дня обрамлялся утренними и вечерними религиозными поучительными беседами. Мотивы применения многочисленных механических средств — лечение, воспитание, порядок или садистское наказание — почти невозможно отделить друг от друга. Когда с потолка выливалось 200 ведер холодной воды, а болезненные водяные струи направлялись на половые органы, когда голову окутывали льдом или окропляли водой с шестиметровой высоты, это объясняли следующим образом: «Это улучшает поведение, послушание и собранность сумасшедшего, возвращает речь немому; отнимает решимость у тех, кто хочет лишить себя жизни; приводит тихого меланхолика к новому осознанию себя; в некоторых случаях это превосходное средство устрашения и наказания в целях поддержания порядка и спокойствия» [171]. Беспокойные пациенты становились послушными, ленивые прилежными благодаря вращательной машине, усовершенствованной Хорном, так что было достаточно одного ассистента вместо четырех, а скорость вращения достигала 120 оборотов в минуту. Принудительное стояние с фиксацией рук и ног — больше чем на 12 часов — в качестве средства лечения и наказания и вовсе было предписано для использования в частной практике. Пощадить «изнеженного и сентиментального» больного — значит проявить недостаток врачебного искусства и погрешить против долга. А непреклонное требование его выполнения — это первейший принцип, причем возникает вопрос об отличии от судей более ранних эпох, которые подвергали пыткам тело ведьмы ради спасения ее души. Хорн тоже считает, что труд делает человека свободным, а поскольку принудительный труд уже признавался неэффективным для экономики, то он должен был стать прежде всего нравственной самоцелью, а потому выполняться без желания и цели. Так, в Шарите выкапывали и снова засыпали могилы; безумных запрягали в телегу, приказывая провезти других пациентов по территории заведения. Вообще, армейская муштра считалась действенным средством для того, чтобы добиться от безумных послушания, которое отождествлялось со здоровьем. Это терапевтическое изобретение, которое вскоре начали использовать и в других немецких больницах, ввел один поправившийся военный; оно нашло применение и в лечении женщин. Как в настоящей армии, непокорных и ленивых наказывали тем, что они должны были маршировать с наполненными песком ранцами. В конце концов, Хорн сам пал жертвой одной из своих терапевтических, предназначенных для пыток конструкций: «мешок Хорна», который надевали на буйных больных и завязывали под стопами, чтобы лишить больного дневного света и возможности двигаться, стал причиной того, что его изобретателя судили за непредумышленное убийство одного безумного и уволили из Шарите.
Этот прусский метод лечения был, конечно, не столько врачебным искусством, сколько военно-педагогическим и авторитарным методом управления разумом и нравственным долгом — с либеральными намерениями. Для безумных это означало, что на смену произвольному принуждению абсолютизма пришло применяемое в строгом соответствии с законом общественное принуждение, которое в силу либеральных; но долгое время безуспешных попыток прусских реформаторов было введено «сверху» и навязано гражданскому обществу революционными методами. И хотя цепи пали, но механический и физический характер принудительных мер в отношении безумных не был отменен, как это произошло на Западе. Даже если фантастические пытки и меры принуждения и можно найти в Англии и Франции, тем более что большинство из них начали применяться именно там, однако не все: например, армейская муштра с ее притязанием на универсальность там и близко не была доведена до такого совершенства и не практиковалась с такой виртуозностью и убежденностью, как в Германии [172]. Это можно понять только в связи с тем, что как в Англии, так и во Франции к моменту начала 1ггепге/огт и в сознании, и в реальности уже существовало нечто, где граждане собирались эмансипировать безумных, куда они хотели их интегрировать и ради чего они стремились сделать их экономически пригодными: гражданское общество, созданное самими гражданами и революцией, с теми институтами политической общественности, которые гарантировали личную свободу и в то же время налагали определенные нормативные обязательства. С одной стороны, так были созданы социальные предпосылки для того, чтобы обратить естественные науки — как медико-соматически, так и психологически — в рамках совместимой с ними философской традиции на пользу неразумия безумных, в частности, в том, что касается представлений о лечении безумных, где эти науки смогли получить более конкретное, то есть в этом случае и в это время более гуманное применение. С другой стороны, только гражданское общество и рефлексия граждан по поводу того, что оно само производит свои страдания, создали предпосылки для социально ориентированной терапии безумных. Так начался тот процесс, который мы описали как осознание принуждения, в результате чего механическое и физическое принуждение все более переходит в психическое, морально-социальное. При этом вопрос о прогрессе гуманности становится праздным, так как внутреннее принуждение, психологическими средствами навязанное безумным в рамках тогаI тапа&етеМ или Iгайетеп1; тога1, приносило им чрезмерные страдания. Решающим было то, что при этом безумные были втянуты в диалектику приспособления к реально существующим моральным и социальным нормам гражданского общества, а вместе с тем сопоставлены с остальными, «нормальными» гражданами общества и их общественными функциями. Так появилась возможность использовать при лечении философию здравого смысла и либерально-экономического утилитаризма, романтические, религиозные и другие разновидности социальных течений, сенсуалистские и позитивисте- кие гипотезы идеологов и социосоматические теории влечений. Таким образом лечение соотносилось с реальной целью эмансипации и интеграции безумных, с действительными (или желаемыми) условиями гражданского общества. Благодаря этому в практическом отношении все же стало возможным введение «системы нестеснения», а в теоретическом — начало плодотворной для обеих сторон дискуссии психиатров с представителями естественно-научной медицины и социологии, а вместе с тем и применение важнейших и ничем не заменимых элементов научной психиатрии, даже если этот разрыв с философией как руководящей познанием дисциплиной подвергался постоянной технократической угрозе.
Именно этих условий не было в Германии во времена Лангермана, Хорна и Райля, надолго и основательно их не могли создать и прусские реформаторы, столкнувшиеся с многообразными формами противодействия. Это, вероятно, основная причина «прусского пути» реализации 1ггепге/огт и того, что считается парадоксом возникновения немецкой психиатрии: несоответствия между нравственным идеализмом намерений и жестокостью средств, с помощью которых они должны были осуществляться. Там, где терапевтическое осознание принуждения никак не соотносится с еще не реализованными социально-нравственными нормами гражданского общества, где оно не может ограничиться социальным сопоставлением и приспособлением и опереться на «истинную социальную этику», там практическое и благотворное стремление, ограниченное в своей социальной реализации, имеет тенденцию становиться субъективно-идеалистическим и «абсолютным» и апеллировать к безусловности государства и нравственному долгу. Когда причины безумия ищут не в соматических или социальных внешних факторах, а скорее во внутреннем мире субъекта (от индивидуальной природы человека, склонностей, идиопатических психических проявлений, осознанного неразумия и безнравственности до религиозного греха) и поэтому в какой-либо форме обвиняют его самого, то вера в излечимость безумия все более основывается на постулате, что даже в безумном состоянии субъект должен подчиняться требованиям разума и абсолютности нравственного закона. В конечном счете это та форма безусловности, которая дает психиатру право, более того, требует от него как будто любой ценой — за исключением жизни — спасти пациента от невнимательного отношения к себе, а значит, и к собственному долгу, и вернуть его под власть разума и нравственного закона. Долг этого «терапевтического идеализма» состоит в том, чтобы воздействовать на безумного всеми мыслимыми средствами, вплоть до предела душевной и физической выносливости, вне зависимости от того, о чем идет речь — об истязании соматического сознания (Сетегще/йЫ) и органов чувств и формировании духа, о педагогической работе без социального смысла, о религиозных призывах вернуться к самому себе, о военной муштре, о соблюдении порядка и послушании как административной самоцели или о том множестве наказаний, которые заимствованы в еще широко распространенном в Германии феодальном праве применения телесных наказаний по отношению к подчиненным, а также в арсенале наказаний и пыток уголовного права [173].
Впрочем, опыт прусской 1ггепге/огт скоро переняли — причем с далеко идущими последствиями — те государства и провинции, которые познакомились с западными идеями: либо французская оккупация привела к революционным изменениям их управленческой и общественной структуры, либо они — подобно государствам Рейнского союза — испытали косвенное влияние Франции и, как в случае юго- западных германских государств, рано приняли конституцию. Здесь имеется в виду Рейнская область, Вестфалия, Саксония, Баден, Вюртемберг и Бавария. Правда, в непрусских заведениях сначала меньше внимания уделялось науке. Но идеализм прусских теоретиков благодаря практикам из «провинции», на которых повлияли французские материалисты, менялся: он смягчался, становясь более гуманным, и приспосабливался к новой реальности, часто еще по-деревенски патриархальной, причем количественное соотношение между этими влияниями было очень разным. Потребность в знаниях сказывалась уже в том, что после собственно прусского начала психиатрии, которое заимствовало достижения западного прогресса, но, конечно, было задержано на этом пути войнами, континентальной блокадой и патриотическим движением, немецкие врачи начали активно путешествовать, превзойдя в этом своих западных коллег. Сравнительный анализ биографий психиатров показывает, что поездки с учебными целями, главным образом во Францию и Англию, с 1810 года были почти обязательными, пока война 1870-1871 годов под влиянием национализма не приостановила этот устоявшийся международный научный обмен. Часто власти выбирали врача на должность одного из директоров больницы в зависимости от того, побывал ли кандидат перед этим в «больничной командировке». Немалая часть научной литературы состояла из сравнительных отчетов о путешествиях. О структуре этих поездок и новом общественном характере проблемы безумных можно судить, исходя из таблички над входом в Первую больницу Марсберга в Вестфалии: «Каждый образованный иностранец, особенно проезжающие здесь врачи, которые хотят посетить эту больницу и дом для умалишенных из участия к проживающим здесь их ближним, должны сообщить об этом директору, который сам проводит их внутрь заведения и, по их желанию, покажет им больных и тех из безумных, кто без вреда для своего душевного состояния может принять иностранного посетителя. Сведущих людей просим откровенно сообщить руководителю о замеченных изъянах и недостатках или своих предложениях относительно улучшения больницы или письменно изложить свои замечания в комнате заседаний управления земельного госпиталя и оставить их там же открыто или анонимно» [174]. Возникшее таким образом многостороннее сотрудничество между психиатрами больниц привело к тому, что они, в отличие от профессоров, занимавшихся теоретизированием в духе идеализма и натурфилософии, выработали свое собственное как
21 А-1014 практическое, так и научное самосознание и во второй трети XIX века стали движущей силой того прогресса психиатрии, который больше ориентировался на французский опыт и соматический подход.
Для возникновения психиатрии за пределами Пруссии характерна история саксонской больницы Зонненштайн/ Пирна (1811). В результате отмены изоляции неразумных здесь — как и повсюду — была расформирована типичная тюрьма времен меркантилизма, существовавшая в Вальд- гейме с 1716 года. Все ее обитатели были рассортированы: уголовные преступники отправлены в исправительные заведения (Цвикау, Лихтенбург), дети — в воспитательный приют для сирот (Лангендорф), неизлечимые безумные и другие убогие остались в Вальдгейме, который теперь стал исключительно домом призрения. Излечимые больные были переведены в «приспособленную» для этого бывшую крепость Зонненштайн — «первую сИтсит рзусЫсит (психическую клинику) в Германии», так как здесь впервые была реализована идея чисто лечебного заведения. В Саксонии, как и в Пруссии, реформа начиналась «сверху». Но в отличие от Гарденберга, обер-президент консистории, министр фон Ностиц и антиромантически настроенный поэт Йен- кендорф, который описал Зонненштайн [175], сначала отправили врачей, предназначенных для проведения реформы, — К.А.Ф. Хайнера и Э. Пиница — в 1805-1806 годах поучиться у Пинеля и Эскироля. Бывший теолог Хайнер позднее, с 1807 года, занимался расформированием Вальд- гейма, составил план открытия Зонненштайна, но сам остался директором в Вальдгейме при своих «неизлечимых братьях и сестрах». Он был вероятным приверженцем гуманизации своего поколения, в многочисленных обращениях к властям выступал против непорядков, пропагандировал Пинеля в противовес Райлю и настойчиво разоблачал старые методы принуждения, которые иные реформаторы лишь маскировали с помощью новой идеалистической педагогической аргументации: «Будь проклят отныне каждый удар, нанесенный убогому из этого достойного жалости класса страдающих! Горе каждому человеку, высокого он или низкого звания, кто позволяет избивать людей, лишенных разума!» [176]. Из принудительных мер в отношении буйных больных он разрешал использовать лишь смирительную рубашку — строго по часам и под постоянным наблюдением, а также РаШзайепгттег — «камеру-палисадник» Аутен- рита с мягкой обивкой стен [177]. Правда, и Хайнер придумал новые машины, например, «полое колесо» наподобие того, в котором заставляют бегать до изнеможения белку или щегла. Он мотивировал это соответствующими времени аргументами — «заставить рассеянного прийти в себя, а погруженного в себя вернуть из мира мечты в мир реальности» [178]. Это еще раз подтверждает, что идентичность была не только господствующей темой той эпохи, не только теоретическим вопросом познания, но все больше обосновывалась потребностью граждан в общественном принуждении к идентификации. Гуманистически настроенные реформаторы, занимавшиеся безумными, постепенно оказались во власти функционеров, которые должны были подчинить лишенных социальной идентичности, а потому вызывавших возмущение безумных специфической дисциплине развивающегося индустриального общества и добиться соответствия между ними и адекватным ему разумом.
Пиниц (1777-1853), напротив, стал главным врачом и администратором лечебного заведения Зонненштайн и впервые использовал там французский метод «нравственной терапии». Его жена-француженка — свидетелем на свадьбе был Эскироль — полностью втянулась в процесс лечения, что соответствовало идее, согласно которой больница должна быть большой семьей. Вместе со все более интенсивной терапией становилась и более отчетливой классовая дифференциация больных. Пиниц различал благородных, полублагородных и простых; для последних сумма оплаты снижалась в зависимости от размера общины, которая должна была оплачивать их содержание, а также в зависимости от тяжести заболевания и степени общественной опасности больного. Наряду с этим существовал частный пансионат для душевнобольных. Пиниц относился к тем, кто благодаря такой экономически градуированной системе, на самой нижней ступени которой лечение было безвозмездным, нажил определенное состояние [179]. В Зонненштайне ввели социально-психиатрический принцип, следуя которому поддерживали связь с выписанными больными. Кроме того, Пиниц в 1828 году и Хайнер в 1833 отказались от использования заключенных в качестве надзирателей, то есть от того решения, которое поддерживал еще Лангерман в целях экономии.
Влияние Франции сыграло свою роль и в реализации принципов гражданского общества в Бадене, а усилия, предпринятые для освобождения безумных, бесспорно, могут быть индикаторами этого процесса. В 1804 году баденские власти назначили доктора И.К. Роллера, работавшего в богадельне для безумных и престарелых, первым психиатром больницы Пфорцгейма. В 1826 году безумные были переведены оттуда в новое лечебное заведение в Гейдельберге, чей первый директор Ф. Гроос (1768-1852), либерал и сторонник революции, добивался правовой реформы и правовой защиты безумных. Он был посредником между идеалистической и соматической психиатрией, а его взгляды нашли отражение в работе под названием «От преддверия политической свободы к храму нравственной свободы» [180]. Баден был также первым из германских государств, конституционными эдиктами от 1807-1808 годов законодательно утвердившим эмансипацию евреев, которая, правда, как и повсюду в Германии, но в отличие от Франции — и так же, как эмансипация безумных в Германии, — рассматривалась как затяжной воспитательный процесс с различными принудительными обязательствами для проверки нравственности и рассудка тех, кто подлежал освобождению [181]. Именно в сравнении с Баденом проявляется политическая отсталость Вюртемберга — как в более позднем начале эмансипации евреев (1828), так и в проблеме новой организации сумасшедшего дома, где дистанция между этими государствами составляет те же несколько десятилетий. Ранее ограничились тем, что в 1812 году переселили безумных из переполненной больницы Людвигсбурга в монастырь Цви- фальтен — более приспособленное для этого заведение, но еще смешанного типа [182].
В Гессене, в Хофхайме, в 1812 году открылось заведение для немощных и безумных, где с 1821 года Л.Ф. Аме- лунг пытался реализовать свой опыт, накопленный в Западной Европе и требовавший отношения к безумным не как к детям, а как ко взрослым и отмены любого механического принуждения. Его неудача служит примером того, что добрых намерений недостаточно, если предварительно — как это демонстрируют английские реформаторы системы принуждения — внешние и социальные условия заведения (архитектура, численность и образование надзирателей и т. д.) не были изучены и приведены в соответствие с новой эмансипаторской точкой зрения на безумных, что, в свою очередь, зависит от того, насколько глубоко продвинулся интерес к «социальному вопросу» в данном обществе и его правящих кругах. Дело дошло до несчастных случаев, когда Амелунг, в порядке эксперимента, снял решетки в четырехэтажном здании своей больницы, чтобы не осталось никаких напоминаний о временах тюремного заточения безумных. Более того, Амелунг относится к тем отнюдь не малочисленным психиатрам (как раз либералам и эмансипаторам), кто пал жертвой покушения одного из своих страдающих бредом пациентов (1849) [183].
В герцогстве Вестфалия в 1814 году капуцинский монастырь приспособили под больницу смешанного типа, предназначенную для Марсберга. Планы для этого были составлены в 1811 году во время правления французского короля Жерома. С этой целью врач Штолль провел первое статистическое исследование о численности безумных в одном немецком государстве. Главным врачом заведения стал В. Ру- эр. Его психический метод лечения был ориентирован на ригоризм Райля и Хорна. Но и Марсберг стремится к тому, чтобы пополнить реестр учреждений, которые станут составляющими института психиатрии. Так, Руэр начинает просветительскую и общественную деятельность, чтобы познакомить население с проблемами безумных, причем вырисовывается та точка зрения, согласно которой психическое лечение безумных предполагает и «лечение» общества. Конечно, для Руэра — как и для многих врачей, занимавшихся безумными и последовавших примеру его просветительской деятельности, — основным мотивом служат патриотические убеждения и борьба за совершенствование немецкого народа и национальное единство, в связи с чем он издает Уа1ег1ап(И$ске ВШйег[36] Вестфальского герцогства [184]. Руэр поднимает как тогда, так еще и сегодня не решенную проблему подбора персонала, то есть тех людей, кто находится в постоянном и теснейшем контакте с больными. Если реформаторы больше не хотели принимать на эту работу надзирателей старых исправительных домов, вышедших из тюрем преступников или бывших пациентов, то лишь люди, не преуспевшие ни в одной из уважаемых профессий, были готовы пойти в надзиратели, чтобы служить безумным и слабоумным существам, погруженным на самое дно общества, — со всем зловещим и мерзким, противным религии, разуму и морали (Райль говорил еще и о специфическом «запахе» безумных), что им свойственно или в чем их обвиняли. И тем не менее для этой нищенски оплачиваемой профессии, связанной к тому же с постоянной и непредсказуемой опасностью для жизни и здоровья, нужны были именно непредубежденные, знающие и доброжелательные люди, которые — и это самое малое из того, что можно назвать, — в состоянии удержаться от естественной реакции при нападении безумного, то есть не мстить и не наказывать, а принимать его всерьез как личность. Чтобы решить эту проблему, в 1819 году Руэр добавил к своей системе третий педагогический элемент — следует воспитывать не только безумных и не только общество, но и персонал [185]. Он ввел систематическое обучение для своих надзирателей и принимал экзамены, которые были признаны вышестоящими властями, правительством Арнсберга.
Опосредованному французскому влиянию обязано своим возникновением и первое лечебное заведение нового типа на (позднее) немецкой почве: тогда еще датская больница в Шлезвиге, построенная в 1817-1820 годах. Со времени правления министра и лейб-медика Струэнсе, который был почитателем Руссо, Дания находилась под влиянием французских реформаторских настроений. Больница в Шлезвиге объединила функции защиты и лечения. В ее облике соедининились элементы венской «башни дураков», паноптикума Бентама и прежде всего реформаторского архитектурного стиля Эскироля [186]. Ее первым главным врачом стал П.В. Йессен (1793-1875), который из своей служебной командировки по европейским больницам привез практические и теоретические наработки: скептицизм по отношению к терапевтическому ригоризму (во Франции и Англии безумие лечат так же хорошо, как в Германии, реже подвергая пациентов физическим пыткам) и открытие Беллом сенсомоторного круга, который отныне он, конечно, использовал при натурфилософском анализе всех возможных феноменов. Но он принадлежит к тем натурфилософам, которые переучивались в естественнонаучную домар- товскую эпоху и пытались в своих теориях опираться на доказуемые физические факты. В соответствии с этим он приходит к либеральным представлениям о социальной этиологии, полагая, что «свободное развитие человека ограничивается, сдерживается и подавляется тягостями жизни и ее тревогами, недостатком образования...» [187]. Как один из основателей и авторитетное лицо Союза немецких психиатров (1860), Йессен подчеркивает в связи со шлезвиг- голынтейнским вопросом, что основание больницы является «национальным делом».
Наконец, в Ганновере наполеоновская оккупация тоже способствовала улучшению положения безумных. Врачом, который занимался реализацией этих изменений, был Г.Х. Бергман (1781-1861), изучавший медицину (патологическую анатомию) в Париже у Бруссе и Лаэнне. В старом исправительном доме в Целле в 1806 году попытались дифференцировать заключенных и открыли специальное отделение для безумных. Бергман работал здесь с 1810 года. Его психический метод был ориентирован на опыт французских исследований мозга. В 1827 году, на базе двух монастырей в Хильдесхайме, он первым создал тот тип больничного заведения, который стал окончательным для XIX века: «своего рода комбинированное лечебное и попечительское заведение», после чего заведения смешанного типа и полная изоляция чисто лечебных заведений стали считаться нецелесообразными. Направление же в чисто попечительские заведения воспринималось обществом как своего рода смертный приговор пациенту, и врачи образумились и начали сомневаться в своих прогнозах относительно излечимости и неизлечимости, чем больше они отворачивались от теорий и обращались к наблюдениям за больными. Так пришли к решению собрать всех безумных — пусть даже учитывая дифференциацию — в одном больничном комплексе. Что касается теории, Бергман импортировал в Германию френологию, причем опять же — как у Йессена и других — оказалось, что подобное «онемечивание» возможно только под маской мистифицирующей натурфилософии. Бергман опирается на шеллингианцев — Г.Х. Шуберта и И.П.В. Троксле- ра, на Новалиса и ученика Гегеля Розенкранца. Французская психиатрия мозга и немецкая натурфилософия порождают комбинацию представлений, типичную для первых соматически ориентированных немецких психиатров: представление о мозге как месте локализации безумия сочетается с верой в бессмертную, не тронутую болезнью душу, или в вечный духовный принцип, который проявляется только сквозь призму жизни и находит изменчивое воплощение в материальном органе. Бергман модифицирует тезисы Галля с помощью своих исследований анатомии мозга. Если для Галля важнейшим органом была кора головного мозга, то для Бергмана таковыми становятся желудочки мозга, где он открыл тонкие сердцевинные волокна, назвав их хордами и сравнив с фортепьяно, на котором играет мозговая пневма. И здесь налицо та связь, что столь характерна для состояния психиатрии в Германии: между научно-исследовательс- кими открытиями и убеждением в их «прогрессивности», с одной стороны, и попытками интеграции этих взрывоопасных идей с помощью натурфилософской систематизации, даже бегства в прошлое — вроде обращения Бергмана к старой спиритуалистской теории — с другой стороны. Эта амбивалентность между политическими, экономическими и естественно-научными идеями Запада и немецкой реакцией на них повторяется и в практической деятельности Бергмана. С одной стороны, его больница ориентирована на физическое воздействие, он создает условия для разнообразных сельскохозяйственных работ, например на винограднике, занимается народным просвещением, поддерживает контроль со стороны общественности и родственников и организует учебные курсы для практикующих врачей. С другой стороны, его власть сродни неограниченной власти патриарха, он перенимает прусские методы муштры и выдумывает мистические объяснения лечебной силы гальванизма или органной музыки [188].
Этот обзор позволяет противопоставить сенсационному прусскому примеру разнообразные попытки иного толка, интенсивность и многосторонность именно французского влияния, а в этой связи и многочисленные практические элементы потенциальной парадигмы психиатрии, которые были открыты или адаптированы в географически разбросанных мелких государствах. То, что они, тем не менее, нашли отражение преимущественно в идеях прусских философско-психиатрических теорий, не в последнюю очередь объясняется тем, что эти теории представляли собой первейшее и обязательное средство коммуникации, особенно после окончания освободительных войн.
Чтобы не создать ошибочных представлений об эффективности реформаторской деятельности в ее начале и о масштабе задач социальной интеграции, которая охватывала все неразумие, стоит сослаться на подсчеты Ф. Нассе,
ученика Райля, согласно которым в 1821 году только шестая часть безумных получала лечебную помощь врачей или специальных заведений, в то время как большинство из них по-прежнему оставалось в изоляции — в исправительных домах, тюрьмах или на улице. К тому же существует большая разница между городом, который уже гораздо чувствительнее реагирует на нарушение порядка и располагает большими средствами для его поддержания, и деревней, поэтому Нассе — разочаровавшийся в эффективности лечебных заведений и социальной поддержке властей — считает необходимым, чтобы сельские священники взяли на себя более систематическую, чем прежде, заботу о «бедных безумных» и чтобы изучение теологии включало в себя и психологическое — читай: психиатрическое — образование [189]. В период реставрации отчетливо проявляется и новая религиозная ориентация психиатрии. Как мало считались с действительными проблемами «бедных безумных», видно по статистическим данным Хорна, согласно которым 75% пациентов, принятых в Шарите в 1816 году, в основном принадлежали к бюргерству [190]. Наконец, следует подчеркнуть, что еще в середине XIX века выступления и призывы врачей, занимавшихся безумными, в поддержку освобождения их хотя бы от цепей не были беспредметными. Здесь можно привести описание — безразлично, точное или приукрашенное — одного особенно показательного случая на острове Боркум, характерного с точки зрения реакции окружения: «В 1821 году, когда на остров Боркум пришли солдаты для подавления мятежа, один из них соблазнил прелестную девушку. Ребенок умер, а покинутая девушка впала в меланхолию. К этому нужно добавить всеобщее презрение и осуществление строгого надзора со стороны церкви. В 1822 году она впала в буйное помешательство, и ее приковали цепью в убогом коровнике приюта для бедных. И на этой цепи она провела, с незначительными перерывами, 44 года, то есть до июля 1866 года, трясясь, плача, неистовствуя, бушуя и скуля. Так как в бешенстве она уничтожала все, что можно было уничтожить, то боль
шую часть времени, проведенного в этом жалком состоянии, она была неодета» [191].
Еще по теме б) Прусская реформа и французское влияние:
- § 1. От Германского союза к Германской империи
- Глава 4.«ГЕРОИЧЕСКИЙ ПЕРИОД»
- ГЛАВА 5ОТ ЗАВИСИМОСТИ К САМОСТОЯТЕЛЬНОСТИ? ОСОБЕННОСТИ РОССИЙСКОГО МАСОНСТВА.
- Глава 10.И ГРЯНУЛ СЕМНАДЦАТЫЙ ГОД
- Глава XXIV
- Глава ХХVI
- ГЛАВА II. ЭГОИСТИЧЕСКОЕ САМОУБИЙСТВО
- Глава 4Нервы, иглы и викторианские врачи
- МИР ЗАПАДА И МИР ВОСТОКА ОСНОВНЫЕ ТЕНДЕНЦИИ РАЗВИТИЯ ЗАПАДНОЙ КУЛЬТУРЫ
- ЭГОИЗМ И БРАТСТВО
- ПРИМЕЧАНИЯ И КОММЕНТАРИИ
- ПРИМЕЧАНИЯ И КОММЕНТАРИИ